Миры Роджера Желязны. Том 10 - Роджер Желязны
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это заблуждение, — сказал Джордж, — что доказывает историческая биология.
— Я говорю не в буквальном смысле, — возразил Фил.
— Тогда перед тем как двинуться дальше, нам следует договориться о терминах.
Миштиго рассмеялся.
Эллен тронула Дос Сантоса за руку и спросила его о бедных лошадях, которых седлают пикадоры. Он пожал плечами, подлил ей коккинели и опустошил собственный бокал.
— Это всего лишь часть большого действа, — сказал он.
А ответа все нет и нет…
Я шел через разор и хаос, — все, что оставляет от величия время. Испуганная птица вспорхнула справа от меня и, испуганно крикнув, исчезла. А я все шагал, добрался наконец до старого Театра и сквозь него двинулся вниз…
Дурацкие таблички, украшавшие мой номер, как ни странно, вовсе не рассмешили Диану.
— Но это их место. Вот и все. Они должны быть здесь.
— Ха!
— В другое время тут были бы головы убитых тобой животных. Или щиты разбитых тобой врагов. Мы стали цивилизованней. Так что теперь новое направление.
— Еще раз «ха»! — И я сменил тему разговора: — Есть что-нибудь новенькое о веганце?
— Нет.
— Тебе нужна его голова.
— Я-то не цивилизованна… Скажи мне, Фил и прежде был таким дураком?
— Нет, не был. Ни тогда, ни сейчас. Его несчастье в том, что он не слишком талантлив. Его считают последним из поэтов Романтизма, он же зарыл талант в землю. Он переводит свой мистицизм на чепуху, потому что, как Вордсворт, пережил свое время. Сейчас он живет с искаженным представлением о прошлом, которое ему кажется довольно славным. Как Байрон, он переплыл однажды Геллеспонт, но теперь он, скорее как Ейтс, предпочитает в глубине души компанию юных леди, которых можно утомлять своей философией и порой очаровывать какой-нибудь хорошо рассказанной байкой. Он стар. Иногда в его писаниях еще вспыхивает прежняя мощь, но его писания и его стиль, как таковой, не одно и то же.
— То есть?
— Помню один хмурый день, когда Фил стоял на сцене театра Диониса и читал написанный им гимн Пану. Слушали его человек двести или триста — и одному Богу известно, с чего это они там собрались, — однако он начал читать. Его греческий был еще не слишком хорош, зато голос производил впечатление, да и сама манера поведения вполне харизматическая. Вскоре начал накрапывать дождь, но никто не ушел. И вот под конец вдруг раздался раскат грома, по звучанию ужасно похожий на смех, и у каждого в этой толпе по спине побежали мурашки. Я не говорю, что это было точно так же, как в дни Теспия, но многие из тех слушателей, уходя, оглядывались через плечо. Я сам был под большим впечатлением. Затем, несколько дней спустя, я прочел эту поэму — она была никакой, она была архискверной, она была одно общее место. Другое важно — как он ее читал. Эту часть своего таланта Фил утратил вместе с юностью, а то из оставшегося, что можно было называть искусством, оказалось не столь сильным, чтобы сделать его великим и поддерживать легенду о нем. Это его оскорбляет, и он утешается своей невразумительной философией, но если уж отвечать на твой вопрос, то — нет, он далеко не всегда был глуп.
— Может быть, что-то в его философии даже правильно.
— Что ты имеешь в виду?
— Цикличность. К нам снова возвращается эпоха странных чудищ. Так же как эпоха героев, полубогов.
— Я встречал только странных чудищ.
— Тут говорится, что «на этой кровати спал Карагиозис». Похоже, на ней очень удобно.
— Да… Хочешь попробовать?
— Хочу. Табличку не снимать?
— Как скажешь…
Я двинулся к просцениуму. Со ступенек начался барельеф: мифы из жизни Диониса. Каждый руководитель группы и каждый турист должны, согласно правилу, утвержденному мной, «…иметь при себе в пути не менее трех осветительных ракет». Я выдернул шнур одной из них и бросил ее на землю. Благодаря углу склона и каменной кладке, снизу эту вспышку никто не заметит.
Я смотрел не на яркое пламя, а выше — на словно облитые серебром фигуры. Вон Гермес, представляющий Зевсу бога-младенца, в то время как Корибанты по обе стороны его трона насмехаются над почитателем Пирры: далее следует Икар, которого Дионис научил виноделию, — Икар готов принести в жертву козу, а в это время его дочь предлагает богу лепешки (тот стоит поодаль и обсуждает ее с сатиром); вон пьяный Силен, пытающийся вроде Атласа поддержать небо, но только это получается у него гораздо хуже; а вон все прочие боги городов, наносящие визит в этот театр, — я приметил Гестию, Тезея и Эйрен с рогом изобилия…
— Ты зажег огонь в знак приношения богам, — провозгласил голос неподалеку от меня.
Я не обернулся. Голос раздался со стороны моего правого плеча, но я не обернулся, потому что я его знал.
— Возможно, — сказал я.
— Давно ты не ступал по этой земле, по Греции.
— Верно.
— Не потому ли, что здесь никогда не было бессмертной Пенелопы — терпеливой, как горы, верящей в возвращение ее калликанзароса, вяжущей что-то и терпеливой, как холмы?
— Ты что, теперь деревенский сказитель? Он зафыркал от смеха.
— Я пасу многоногих овец в предгорьях, там, где рано поутру персты Авроры разбрасывают розы в небесах.
— Да, ты сказитель. Почему же сейчас ты не в предгорьях, где сбиваешь молодежь с толку своими песнями?
— Из-за снов.
— Вон как.
Я обернулся и вгляделся в это древнее лицо — его морщины в свете умирающего пламени были как черные рыбацкие сети, брошенные на дне морском, его борода была как снег, что медленно падает, придя со стороны гор, глаза его были того же цвета, что и голубая повязка, охватывающая виски. Он опирался на свой посох, не более чем воин опирается на свое копье. Я знал, что ему больше ста лет и что он никогда не принимал таблетки Ж. С.
— Совсем недавно приснилось мне, что я стою посреди черного храма, — сказал он мне, — и подходит бог Гадес и встает около меня: берет меня за запястье и велит идти с ним. Но я говорю «нет» и просыпаюсь. Сон этот встревожил меня.
— Чего ты наелся в тот вечер? Ягодок из Горючего Места?
— Прошу, не смейся… Затем в другую ночь приснилось мне, будто я стою на арене во тьме. И что во мне вся сила бывших чемпионов и что я сражался с Антеем, сыном Земли, и сокрушил его. И тогда подходит ко мне снова бог Гадес и говорит, беря за руку: «Теперь иди со мной». Но я снова ему отказал и проснулся. Земля дрожала.
— Это все?
— Нет. Затем, еще позднее, и не ночью, а когда я сидел под деревом, следя за своей отарой, мне было видение, хотя я не спал. Будто, как Феб, сражался я с монстром Питоном, и он почти сокрушил меня. На сей раз бог Гадес не являлся, но когда я обернулся, то неподалеку стоял Гермес, его посланник, и, улыбаясь, наставлял на меня свой кадуцей, будто ружье. Я покачал головой, и он его опустил. А затем снова поднял, на что-то указывая, и я посмотрел в ту сторону. Передо мной лежали Афины — вот это самое место, этот театр, ты… и здесь же сидела старая женщина. Та, которая отмеряет нить жизни. Она сердилась, потому что намотала твою нить на горизонт и концов было не найти. Но та, которая вяжет, разделила ее на две очень тонкие нити. Одна нитка убежала за моря и скрылась с глаз. А другая прошла по холмам. На первом холме стоял Мертвец и держал твою нить своими белыми-пребелыми руками. За ним, на следующем холме, нитка эта пролегла по горящему камню. На холме же, что за горящим камнем, стояло Черное Чудище: дергало твою нитку и рвало ее зубами. И вдоль этой длинной нити крался большой воин-иноземец, глаза его были желты, в руке его был обнаженный клинок, и он несколько раз угрожающе замахнулся им. Так что я спустился в Афины, чтобы встретиться с тобой здесь, в этом месте, и сказать, чтобы ты возвращался обратно за моря, — предупредить тебя не подниматься на холмы, где тебя ждет смерть. Потому что я понял, когда Гермес поднял свой жезл, что видение это не про меня, а про тебя, о отец мой, и что я должен найти тебя и предупредить. Уходи сейчас же, пока у тебя еще есть возможность. Возвращайся. Прошу тебя.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});