Доминик - Эжен Фромантен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Терпения дождаться? Но чего именно? Не слишком нескромен мой вопрос?
– Дождаться, когда кончится мое одиночество, – отвечал он с необычным волнением, – потому что не хочу, чтобы мое имя, если я когда-нибудь создам себе какое-то имя, всего лишь увенчало мой эгоизм; слишком жалкий это итог.
Потом он прибавил:
– Не стоит говорить сейчас об этих вещах, еще рано. Вы будете первый, кому я скажу, когда настанет время.
– Не стоит тут сидеть, – сказал он через минуту, – здесь веет поражением. От этого не то что скучно, а как-то тянет предаться на волю случая.
Мы вышли вместе, и по дороге я поведал ему об особых причинах, которые вызвали мою усталость и упадок духа. Мои письма еще прежде подсказали ему, в чем дело, и все окончательно прояснилось, когда он встретился с госпожой де Ньевр. Таким образом, мне не составило труда объяснить всю сложность положения, которую он сознавал не хуже меня, и смятение души, силу и слабость которой он успел измерить со всей точностью.
– Вот уже четыре года, как я знаю, что вы влюблены, – сказал он в ответ на первые же мои признания.
– Четыре года? – повторил я. – Но ведь тогда я не знал еще госпожу де Ньевр.
– Друг мой, – сказал он, – помните день, когда я застал вас в слезах над несчастьями Ганнибала? Так вот, вначале ваши слезы меня удивили, мне не верилось, что школьное сочинение может до такой степени взволновать чью-то душу. Но потом мне пришло на ум, что между вашим волнением и Ганнибалом нет никакой связи; так что при первых же ваших письмах я сказал себе: так и есть, и, едва увидев госпожу де Ньевр, понял остальное.
Что касается моего поведения, он полагал, что управлять им нелегко, но возможно. Так же как и Оливье, он советовал мне начать лечение, но исходил при этом из совсем иных посылок и предлагал средства, которые считал единственно достойными меня.
Мы расстались, изрядно покружив по набережным Сены. Близился вечер. Снова один, я в неурочный час очутился посреди Парижа, у меня не оставалось более ни цели, ни привычек, ни уз, ни обязанностей, и в тревоге я твердил про себя: «Что буду я делать нынче вечером? Что делать мне завтра?» Я совсем забыл, что вот уже много месяцев – всю эту зиму – проводил большую часть временя наедине с собой. Мне вдруг показалось, что прежде во мне существовал кто-то еще я этот кто-то был наделен способностью действовать, а теперь он покинул меня, и больше некому помочь мне справиться с собственной жизнью, которая будет давить меня своей пустотой и праздностью. Мне даже в голову не пришло вернуться домой, и при одной мысли о том, чтобы снова засесть за книги, мне стало бы худо от отвращения.
Я вспомнил, что Оливье сейчас должен быть в театре. Мне известно было и в каком именно, и с кем. Преодолевать очередной приступ малодушия было уже незачем, а потому я нанял фиакр и велел везти себя в этот театр. Я взял кресло в глубине партера, надеясь, что оттуда смогу высмотреть Оливье, оставшись незамеченным. Однако ни в одной из боковых лож его не было. Из этого я заключил, что он либо изменил намерение, либо находится надо мною, в той части зала, которая не попадала в мое поле зрения. Так и не удовлетворив этой нескромной и странной прихоти – исподволь понаблюдать за другом, занятым интрижкою, – я спросил себя, что делать мне в подобном месте. Тем не менее я остался, и мне было бы нелегко объяснить из-за чего: беспорядок у меня в мыслях усугубился горем, неприкаянностью, безволием и нечистым любопытством. Взгляд мой блуждал по всем ложам, заполненным женщинами; если смотреть снизу, эти ложи сливались в сплошную дразнящую выставку женской плоти: почти не прикрытые корсажем груди и обнаженные руки в чрезвычайно коротких перчатках. Я разглядывал волосы, цвет лица, глаза, улыбки, ища убедительных сопоставлений, которые могли бы повредить образу Мадлен, во всем совершенстве запечатлевшемуся у меня в памяти. Мною владел один-единственный помысел, отчаянное стремление уйти от этого образа, неотвязно преследующего меня и не имеющего себе равных. Я намеренно принижал его и осквернял, надеясь сделать недостойным ее самой и, загрязнив, избавиться от него. По окончании спектакля, проходя под портиком, я услышал в толпе голос Оливье. Он прошел совсем близко, но меня не увидел. Я едва успел заметить элегантную, с горделивой осанкой особу, которую он сопровождал. Мы вернулись домой в одно и то же время, и я не успел еще переодеться, когда он появился на пороге моей комнаты.
– Откуда ты? – спросил Оливье.
– Из театра.
Я сказал, из какого именно.
– Ты искал меня?
– Я пошел туда не затем, чтобы искать тебя, а затем, чтобы тебя видеть.
– Не понимаю, – проговорил Оливье, – во всяком случае, твоя выходка – либо ребячество, либо дерзость, и другой на моем месте не простил бы ее, но ты нездоров, и мне тебя жаль.
Он не показывался два или три дня. У него хватило характера дать мне урок. Он справлялся обо мне у слуги, и я узнал, что его заботило мое здоровье и что он приглядывал за мною, хоть и не подавал вида. Каждый потерянный в бездействии день изматывал меня и приводил в еще большее уныние. Я не принимал никакого окончательного решения, но чувствовал такую душевную слабость, что казалось, стоит мне только споткнуться, и я полностью утрачу равновесие.
Несколько дней спустя я прогуливался наедине со своим отчаянием по аллее Булонского леса, когда вдруг увидел легкую коляску с безукоризненной упряжью, неспешно катившуюся мне навстречу. В коляске сидело трое: две молодые женщины и Оливье. Оливье заметил меня в то самое мгновенье, когда я узнал его. Он велел кучеру остановиться, проворно соскочил на землю, подхватил меня под руку и, не говоря ни слова, втолкнул в коляску; затем сел со мною рядом – все это было похоже на похищение – и приказал кучеру:
– Поезжайте.
Я почувствовал, что погиб; так оно и было, но крайней мере на некоторое время.
Из двух месяцев, что продлилось это бессмысленное помрачение – так как продлилось оно самое большее месяца два, – я расскажу вам лишь эпизод, который нетрудно предугадать и которым оно завершилось. Вначале мне показалось, что я забыл Мадлен, потому что всякий раз, как образ ее являлся мне на память, я говорил: «Ступай прочь» – по той же причине, по какой прячут от взгляда тех, кого чтят, постыдные или низменные картины. Ни разу я не произнес ее имени. Я стеною громоздил между нею и собой все, что отчуждало меня от нее, делало недостойным ее. Оливье мог подумать в какой-то момент, что с прежним покончено; но та, с которой я пытался убить докучное воспоминание, не обманывалась на этот счет. Однажды из неосмотрительной фразы Оливье, который, уверовав в мое исцеление, стал меньше следить за своими словами, из фразы Оливье, стало быть, я узнал, что дела отзывают господина д'Орселя в провинцию и все обитатели Ньевра собираются в Ормессон. В тот же миг мое решение было принято, и я положил себе покончить с этой историей.
– Я пришел попрощаться с вами, – сказал я, входя в комнату, куда никогда больше не собирался возвращаться.
– Вы поступаете так, как поступила бы я сама, чуть позже, хотя и в скором времени, – отвечала она, не выказывая ни удивления, ни досады.
– Стало быть, вы не в обиде?
– Ничуть. Вы не принадлежите себе.
Она причесывалась перед зеркалом и вернулась к прерванному было занятию.
– Прощайте, – проговорила она, не поворачивая головы. Она посмотрела на мое отражение в зеркале и улыбнулась. Я расстался с нею без всяких объяснений.
– Новая глупость! – сказал Оливье, когда я обо всем ему рассказал.
– Глупость ли, нет ли, но я свободен, – отвечал я. – Я еду в Осиновую Рощу, и ты со мной. Будет не так уж трудно уговорить их всех приехать туда на лето.
– К тебе в Осиновую Рощу, Мадлен в Осиновой Роще! – повторил Оливье, пораженный моим внезапным и отчаянным решением, которое переворачивало все его планы поведения.
– Дорогой друг, – воскликнул я, бросаясь как безумный к нему в объятия, – не спорь, не возражай; я буду благоразумен, осторожен, но буду счастлив; подари мне эти два месяца – все равно им не суждено будет повториться и мне их не удастся вернуть: это так немного и, может быть, это – все счастье, какое мне выпадет в жизни.
Я говорил с увлечением страсти столь неподдельной, мысль о неожиданно представившейся возможности настолько оживила и преобразила меня у него на глазах, что он поддался уговорам и имел слабость и великодушие согласиться на все.
– Будь по-твоему, – сказал он. – В конечном счете это ваше дело. Я – не духовный пастырь, и мне одному не управиться с двумя такими безумцами, как ты и я.
11
Эти два месяца, которые я провел под одним кровом с Мадлен в нашем уединенном сельском доме, на берегу нашего моря, столь пленительного в летнюю пору, этот отрезок жизни, не имеющий себе равных в моих воспоминаниях, был сплетением непрерывных радостей и мук, и они принесли мне очищение. Любой день отмечен соблазном, большим или малым, любая минута памятна сердцу особым трепетом, биеньем, горестью либо надеждою. Я мог бы сказать вам со всею точностью, когда именно и где испытал я любое из бессчетного множества самых мимолетных душевных движений; все они оставили во мне след, и память моя верна им высшею верностью. Я мог бы показать вам те места в парке, на лестницах, ведущих на террасу, в полях, в селе, на берегу, где душа вещей так бережно хранит память о Мадлен и обо мне, что захоти я отыскать эту намять – от чего сохрани меня, боже, – я нашел бы ее столь же явственной, как на другой день после нашего отъезда.