Жюстина - Лоренс Даррелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Быть так забытым значило умереть собачьей смертью. «Я проведаю его вместо тебя», — сказал я, хотя мое сердце дрогнуло от отвращения, но Мелисса уже спала, положив свою темную головку мне на колени. Когда ей не приходилось расстраиваться из-за чего-нибудь, она находила убежище в бесхитростном мире сна, ускальзывая туда так же плавно и незаметно, как олень или ребенок. Я просунул руки под вылинялое кимоно и мягко потер ее грудь. Она пошевелилась в полусне и промурлыкала что-то неразборчивое, позволив мне поднять, бережно отнести себя обратно на диван, а я долго смотрел на нее спящую.
Было уже темно и город дрейфовал, как поле водорослей, к освещенным кафе верхнего города. Я пошел в «Пастроди», заказал двойной виски и выпил его медленно и задумчиво. Потом я взял такси до больницы.
Я шел за дежурной сестрой по длинным коридорам, чьи покрытые масляной краской стены распространяли атмосферу сырости. Белые люминесцентные лампы, подчеркивающие наше продвижение, коснели во мраке, как светляки.
Он был помещен в маленькую палату с единственной зашторенной кроватью, которую, как я позже узнал от Мнемджана, специально держали для критических случаев, когда надежды на жизнь бывали невелики. Поначалу он меня не заметил, потому что сестра поправляла ему подушки. Я был поражен властной, исполненной мысли сдержанностью его лица. Он исхудал почти до неузнаваемости. С его скул исчезла вся плоть, выставив напоказ, до самых корней, длинный, слегка изогнутый нос, и подчеркнув вырез ноздрей. Это придало рту и всей нижней части лица жизнерадостность — дух, который должен был характеризовать его лицо в ранней молодости. Его глаза были красными от лихорадки, и темная щетина положила тени на шею, но при этом выставленные напоказ линии лица отличались чистотой, как у тридцатилетнего. Его образ, который я так долго носил в памяти — потный дикообраз, прирученный тюлень — вдруг растворился, подмененный этим новым лицом, этим новым человеком, который походил на одного из зверей Апокалипсиса. Я стоял в остолбенении, глядя на этого нового персонажа, который принимал ухаживание сестер с изумлением и царственным изнеможением. Дежурная сестра шептала мне на ухо: «Хорошо, что вы пришли. Его никто не проведывает. Иногда он бредит. Потом приходит в себя и зовет людей. Вы родственник?»
«Деловой партнер», — сказал я.
«Для него будет полезно увидеть знакомое лицо».
Но узнает ли он меня, думал я. Изменись я хоть наполовину так же, как он, мы оказались бы совершенно незнакомыми. Он теперь лежал на спине, и дыхание со свистом вырывалось из этого длинного лисьего носа, который торчал на его лице, как гордая носовая фигура покинутого корабля. Наш шепот потревожил его, потому что он обратил ко мне неверный, но чистый и полный мысли взгляд, который, казалось, принадлежал какой-то большой, предназначенной в жертву птице. Он не узнавал меня, пока я не продвинулся на шаг к кровати. Тогда его глаза сразу наполнились светом — странная смесь смирения, внутренней гордости и невинного страха. Он отвернул лицо к стене. Я выпалил все, что собирался сказать, одной фразой. Мелисса в отъезде, сказал я, и я телеграфировал, чтобы она приезжала как можно скорее, а пока пришел посмотреть, не смогу ли чем-нибудь ему помочь. Его плечи затряслись, и мне показалось, что с его губ готов сорваться невольный стон; но вместо этого прозвучала пародия на смех, грубая, бессмысленная и немузыкальная. Как будто он смеялся мертвой схеме шутки, такой похабной и избитой, что она не могла вызвать ничего, кроме этого мертвенного смеха, выдавленного из его провалившихся щек.
«Я знаю, что она здесь», — сказал он, и его рука забегала по покрывалу, как испуганная крыса, пытаясь схватить мою. «Спасибо за вашу доброту». И тут он как будто вдруг успокоился, хотя и не поворачивал ко мне лица. «Я хотел… — он говорил медленно, как будто сосредоточиваясь, чтобы придать фразе абсолютно точное значение. — Я хотел честно подвести с ней итог. Я плохо обращался с ней, очень плохо. Она не замечала, конечно; она слишком простодушна, но она хорошая, такая хорошая девушка». Странно было слышать последнее выражение из уст александрийца, особенно произнесенную с неровным бубнящим акцентом здешних образованных людей. Потом он добавил со значительным усилием, борясь с огромным внутренним сопротивлением. «Я обманул ее с шубой. На самом деле она — котиковая. И побитая молью. Я заменил подкладку. Зачем я это делал? Когда она болела, я не давал ей денег на визит к врачу. Мелочи, они много весят». Его глаза наполнились слезами, а горло напряглось, как будто он давился от этих ужасных мыслей. Он порывисто сглотнул и сказал: «Это ведь не в моем характере. Спросите любого, кто вел со мной дела. Спросите любого».
Но тут его мысли начали путаться, и он повел меня, мягко держа за руку, в густые джунгли своих иллюзий, шагая среди них так твердо и уверенно и признавая их так спокойно, что я почти почувствовал себя в одной компании с ним. Ветви неизвестных деревьев сгибались над ним, задевали его лицо, пока грубые заплаты испещряли резиновые колеса какой-то темной медицинской кареты, полной металла и других темных тел, говорящих о чистилище, — омерзительное нытье, перемежающееся упреками на арабском. Боль также начала добираться до его сознания, поднимать и опускать фантазии. Грубые белые борта кровати превратились в боксы из цветного кирпича, белая температурная карта — в белое лицо лодочника.
Они, Мелисса и он, медленно, обнявшись, плыли по мелким кроваво-красным водам Мареотиса, по направлению к группе глинобитных хижин. Он воспроизводил их разговор так совершенно, что не понимая того, что говорила моя любовница, я мог тем не менее слышать ее холодный голос, я мог восстановить ее вопросы по его ответам. Она отчаянно пыталась убедить его жениться на ней, а он тянул время, не желая терять ее красоту, но не желая и брать на себя обязательства. Более всего меня заинтересовала необычайная искренность, с которой он воспроизводил весь этот разговор, который, очевидно, занимал в его памяти место важного события в его жизни. Он не знал тогда, как сильно любил ее; это мне досталось преподать ему этот урок. И наоборот, почему получилось так, что Мелисса никогда не говорила со мной о женитьбе, никогда не открывала мне глубину своей слабости и изможденности, как она это делала с ним? Мое тщеславие было уязвлено мыслью о том, что она показала ему ту часть своего естества, которую продолжала скрывать от меня.
Вот сцена опять изменилась, и он перешел в более светлое состояние. Это было похоже на то, что в огромных джунглях безрассудства мы вышли на просеку здравого смысла, где он сбросил с себя свои поэтические иллюзии. Здесь он говорил о Мелиссе с чувством, но холодно, как королевский управляющий. Это было так, будто сейчас, когда плоть умирала, все запасы его внутренней жизни, так долго сдерживаемые ложью прожитых лет, смели все преграды и затопили поверхность его сознания. Дело было не только в Мелиссе, потому что он говорил и о жене, временами путая их имена. Было и третье имя, Ребекка, которое он произносил более сдержанно, с более прочувствованным страданием, чем первые два. Я решил, что это его маленькая дочь, потому что именно ребенок наносит финальный удар во всех трагических сделках сердца.