УБИЙЦЫ И МАНЬЯКИ - Т. РЕВЯКО
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дверь в ванную была открыта. В квартире стояла убийственная тишина. Горел свет. Лаврентьев еще раз посмотрел на девочку. Она лежала в том же положении. Он включил воду и пошел в кухню за ножом. Взял тот, которым обычно резал хлеб, и снова вернулся к своей жертве. Расчленил мертвое тело. Вымыл нож. Достал картонную коробку и сложил в нее отрезанную голову и ножку.
Почти неприкрытую коробку он вынес из подъезда. Были сумерки, «ни день, ни ночь», по словам Лаврентьева. По дороге ему никто не встретился.
«Глубокой ночи не было, — говорил на допросе Лаврентьев, — я шел в светлом часу. По-видимому, коробка стала тяжелее, и я устал. Рядом находилось временное строение, там станция перекачки, без двери, без всего… Там была яма. Блестела вода. В эту яму я опустил труп, ничем не закрыл его…»
Он вернулся домой и уложил в коробку то, что еще оставалось в ванне. Действовал словно в полусне. С одной стороны, он помнил какие-то подробности, а с другой — сознание отказывалось воспринимать содеянное. Был труп, который следовало убрать, а почему он там появился, Лаврентьеву было как бы неведомо.
На другой день он поехал к жене и сыну на дачу. Выглядел больным, разбитым. О происшедшем не обмолвился ни словом. Довериться он мог только Всевышнему и, стоя дома перед иконой Николая Чудотворца, молил о прощении.
«Только изверг мог совершить такое», — повторял Лаврентьев, когда его, в числе многих других, вызвали в милицию по факту убийства девочки. Позже, сталкиваясь на улице со знакомыми уже оперативниками, он протягивал для приветствия руку. Пока однажды эта рука не повисла в воздухе. Он не знал, что милицейское сито, старательно просеяв все лишнее, оставило на донышке лишь его одного.
— Следователь выписал постановление на арест, — рассказывает Фридрих Светлов, — и мы задумались, где задерживать преступника. Выводить его из подъезда в наручниках было опасно — не довезли бы до Петровки живым. Задержали в безлюдном месте, когда он шел после обеда на работу. Протянул мне руку, я резко сказал: «С убийцами не здороваюсь».
Через несколько дней Лаврентьев давал подробные показания. Он полностью признавал себя виновным в смерти Тани, хоть и говорил, что не хотел убивать ее. Все допросы его Фридрих Светлов записывал на магнитофон, хотя в то время полученные таким образом показания нельзя было приобщить к делу.
Близился день суда. Лаврентьев написал длинное письмо жене, суть которого сводилась к тому, что он не повинен в смерти ребенка, но вынужден принять на себя чужой тяжкий грех. Адвокат не передал письмо по назначению, а огласил его на суде, подвергнув тут же сомнению опыт и квалификацию эксперта. Суд отправил дело на доследование.
Из камеры Лаврентьев написал жалобу прокурору, будто бы к нему применялись недозволенные методы следствия, были угрозы расправиться с сыном. Дело дошло до министра внутренних дел. И тут помогли магнитофонные записи допросов, не содержавших угроз. А повторная комиссионная экспертиза подтвердила выводы, сделанные экспертом: именно ножом, изъятым у Лаврентьева, было расчленено тело Тани.
(Светлова Е. «Совершенно секретно», 1994, № 3 (58))
АЛЕКСЕЙ СУДАРУШКИН
Сударушкин не из разряда простых убийц, он был доктором медицинских наук, блестящим-детским врачом. Очередь на прием к нему растягивалась на год, родители больных детей на него просто молились. И Сударушкин этого заслуживал — он ставил на ноги совсем безнадежных.
Но был у него свой «бзик» — раз в полгода врач превращался в насильника-убийцу. Лечил детей и насиловал тоже детей. А потом убивал, наслаждаясь смертью ребенка.
Суд приговорил Сударушкина к высшей мере наказания. Незадолго до исполнения приговора журналисту удалось записать на магнитофон исповедь убийцы. Она поразительна не только фактами, но и попыткой осмыслить свои поступки, так сказать, философски, с точки зрения «высших сфер». Вот выдержки из этой исповеди в пересказе В. Логинова:
«После института поехал работать в Магадан… Там я сделал свою первую кандидатскую диссертацию. Вскрыл пятьсот детских трупиков и нашел закономерность. Теперь дети в Магадане не умирают от этой болезни. Но что я за это получил? Червонец прибавки к зарплате? Внутреннее удовлетворение? Нет его, как нет и благодарности людей. Им глубоко плевать на того, кто нашел метод.
Когда я вскрывал мертвых детей, слышал голоса: жалобные и плачущие. Сначала думал — слуховые галлюцинации. Потом разговорился с рабочими крематория, они признавались, что слышали крики душ, когда сжигали трупы. И у меня, стало быть, души младенцев плакали, им больно было. Я решил, что близок час, когда я загремлю в дурдом. Но скоро все прошло. К голосам привык и даже подстроился под них. Вводил трупу наркоз, и голосов не было. Тогда душам не было больно…
Неподалеку от Сусумана есть Долина смерти. Несколько тысяч политзаключенных лежат подо льдом, как живые. Иногда их даже с самолета видно. Но, знаете, какая там аура… тончайшая… трепетная… Я ездил туда заряжаться. Души заключенных свили там себе гнездо и дежурят, как на посту. Меня они не любили, но все-таки подпитывали…
Я имел много денег, потому что в сезон ездил с артелью старателей как врач. Когда мы возвращались в Магадан, то на три дня закупали кабак и гудели. Я брал червонцы, как колоду карт, и поджигал этот веер. Официантки давились от злобы. Потом я швырял под стол пачку денег, и толстые бабы лазили на карачках, как собаки, рыча и вырывая друг у друга купюры…
Есть такая штука на стыке наук — филологии и физики — качество времени. Это мера траты жизненных сил в определенный промежуток: когда за день человек проживает год, а может, и три. Так вот — качество времени моего магаданского периода можно охарактеризовать небывало концентрированной растратой жизненных сил. Семь моих колымских лет — это около тридцати материковых. Там я стал личностью, но там впервые и надорвался, хотя поначалу и не заметил, что надрыв-то был смертельный. Он повел меня в пропасть, хотя внешне я рос и прогрессировал. И патологией этого страшного сдвига управляла душа, вырастившая из него то, что ей очень хотелось: педофилию…
Я жаждав добраться до истоков живого. И чем ближе к этой тайне стремился, тем похотливее и сладостнее становилась ревность моя ко всему молодому, молоденькому, младенческому… Порою мне хотелось вообще влезть в утробу женщины и, уменьшаясь до яйцеклетки, превратиться в то эйронейтрино, что и есть само тело души. А потом проделать обратный путь: родиться со знанием тайны жизни и самому создавать живое, так необходимое для моей страсти.
Я никогда не считал это патологией, не считаю и сейчас. У науки нет этики, потому что нет ее и в жизни. Ведь все мы рано или поздно сдохнем, и тогда смерть неэтична, неэтична и жизнь…
Конечно, я мог бы убить себя. Вернее, свое тело. Но душу-то убить нельзя. Завтра же у нее будет новое тело, и с ним она будет вести себя так, как с моим. Это неразрешимая проблема. А потом, она очень и очень тонкая. Божественная, я бы сказал. У нее такие прозрения, что ум мой частенько содрогался от восторга. В эти минуты я ее страстно любил и благодаря ей делал чудеса. Как Христос: возьми постелию свою и ходи! Но все же достиг я такого искусства врачевания прямо-таки нечеловеческим трудом…
Я же десять лет с крысами жил. Клетки дома завел, кормил, мыл, выхаживал. Потом перебивал хребет, пересаживал спинной и головной мозг, экспериментировал и экспериментировал… И никто мне не помогал, ни одна собака. А завидовали, сволочи, по-черному. Я открыл несколько тайн. Кандидатских три штуки написал, докторских две. На пятерых хватило бы…
Ну, а потом? Нервы, нервы, нервы… Я себя страшно тратил, а восстанавливаться не мог. Первое время пьянка помогала, потом наркотики. Но и это скоро надоело и стало неэффективным. Душа требовала сильнейшего стресса, с кровопусканием. Короче, жертвоприношения. Это качели, понимаете? Да нет, этого никому не понять. Надо быть в такой шкуре…
Я тщательнейшим образом продумывал каждый акт. И после этого такое освобождение, такая легкость!.. Да, мои преступления сверхужасны. Я все понимаю и жду самого жестокого наказания. Я приму его заслуженно и спокойно. Правда, может, психика не выдержит, но это уже ее проблемы. Душа моя выше моей психики и выше моего разума. Только высота эта опрокинута вниз…
Какова была цель моей жизни? Стать чудо-профессором и садистом-убийцей? А теперь я уйду, и будет другой профессор-убийца. И все сначала… Что за заколдованный круг? Уже ясно, что тот набор душ, что разведен на Земле, неизменен. Может, всю мерзость Вселенной рассадили здесь, и любая душа, готовая вырваться из этого Сада, уже и не знает, куда ей податься, — забыла дорогу назад, а может, и не знала ее вовсе… Стало быть, опять Экклезиаст, опять суета сует и томление духа…»