Ночью под каменным мостом - Лео Перуц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
-- Всевышний, -- продолжал он, -- положил быть так. И что случается, то случается согласно Его воле. Она мертва, и нет мне более радости на земле. День проходит в трудах и мучениях -- это длится до тех пор, пока не приходит ночь и не приносит недолгое забвение, но утром старая боль возвращается.
При этих словах Мордехая император ощутил внутри себя некое странное чувство. Ему показалось, что эти слова произнес он сам, а не еврей. Утром возвращается старая боль -- в этих словах была заключена его собственная судьба. С ним происходило то же самое -- с той самой ночи, когда из его объятий вырвали возлюбленную его снов.
Он неподвижно сидел, погрузившись в свои мысли. Он больше не слушал, о чем говорили между собой еврей и художник. Он позабыл, где находится. Перед его глазами, пробужденный словами Мордехая, восстал облик любимой из снов, он видел ее так ясно и отчетливо, как никогда прежде. В полном самозабвении он выхватил из кармана серебряный карандаш и запечатлел ее черты на листочке бумаги.
Закончив рисунок, он кудрявыми, мелкими, едва различимыми готическими буквами подписал внизу свое "Rudolfus fecit"(5). Потом он вновь поглядел на рисунок, но чем дольше всматривался, тем менее портрет нравился ему. Он вздохнул и покачал головой.
Нет, это все-таки была не она. Это была другая -- очень похожая, но не она. Скорее всего, это была та девочка с огромными испуганными глазами, которую он видел, когда ехал на коне по улицам еврейского города. Но не возлюбленная из блаженных грез...
-- Возможно, -- сказал он себе, -- я чересчур много смотрел на ее облик и мало -- в ее сердце, а потому мне не достичь истины.
Он безучастно обронил листок на пол и поднялся со стула. Его знобило. Только в этот момент он понял, что окончательно утратил се. Навсегда!
Еврей все еще спорил с художником, который не переставал покачивать головой и пожимать плечами. Император бросил последний взгляд на картину с лужицей и терновым кустом и, втянув голову в плечи, быстро вышел. Никто этого не заметил.
Когда он отворял дверь, в мастерскую ворвался сквозной порыв ветра. Он подхватил брошенный императором листок и принес его прямо к ногам художника. Мордехай Мейзл поднял его, подержал несколько секунд в руке, потом взглянул -- и пронзительно закричал.
-- Это она! -- кричал он. -- Почему вы мне не сказали, что уже сделали портрет?! Болтали тут всякую чушь, а о деле ни слова! Да, это она, моя голубка, моя душа!
Художник взял рисунок из рук Мейзла. Он долго рассматривал лицо, а потом, повертев листок в руках и слегка поджав губы, вернул его еврею.
-- Вы и впрямь полагаете, что это она? -- удивленно и недоверчиво спросил он.
-- Да. Благодарю вас, господин. Это она. Такая, какой я вам ее и хотел описать, -- сказал Мейзл и спрятал рисунок под своим меховым кафтаном, словно боялся, что художник отнимет его.
Потом он отсчитал на стол восемь гульденов.
Когда Мордехай Мейзл ушел, художник схватил золотые монеты и принялся позванивать ими, радуясь непривычной его слуху музыке. Сначала он подбросил вверх и поймал два гульдена, потом три, четыре, пять -- и наконец в воздухе заиграли все восемь монет. Он перехватывал их с ловкостью ярмарочного жонглера, а портной смотрел на это диво, раскрыв рот.
Утомясь наконец от этой игры, художник ссыпал гульдены в карман.
-- Да, деньги -- вещь отличная! -- удовлетворенно заявил он. -- Летом они не засыхают, зимой не замерзают. Я не знаю, не могу понять, когда я успел нарисовать портрет, что требовал от меня этот еврей. Загадка какая-то! Она выглядела не так, как я ее стал представлять. Я бы написал ее по-другому.
-- Со мной часто случается подобное, -- заметил портной. -- Я встречаю на улице штаны, которые чинил когда-то, смотрю им вслед, но уже не узнаю. Знаешь, просто все в голове не удержишь.
-- Вот так-то, дорогой, -- закончил рассказывать мой домашний учитель, студент медицины Якоб Мейзл. -- Этих восьми гульденов, которые заплатил за дилетантский портрет, нарисованный Рудольфом Вторым, мой пра-пра-прадедов дядюшка Мордехай, мне и сейчас вчуже жалко. Не из-за себя, можешь мне поверить, -- ведь до меня из всего сказочного богатства Мордехая Мейзла не дошло ни крейцера. Впрочем, ни до кого не дошло -- ты же знаешь, что сталось с имуществом Мордехая. Но эти восемь гульденов повинны в том, что маленькая картина, которая так понравилась императору, не попала в его коллекцию и что имя Брабанцио -- или Брабенца -- не вошло в историю живописи. Ибо получив эти восемь гульденов, Войтех Брабенец-Брабанцио ни дня не задержался в мастерской своего брата; его поманила даль, и он отправился странствовать, забрав с собою все, что у него было. Червенка, придя на другой день, не нашел ни картины, ни художника. Живописец Брабанцио был уже далеко, на пути в Венецию, где его поджидала какая-то чума, от которой он вскоре и умер. Сохранилась всего лишь одна-единственная картина, скорее всего, автопортрет, помеченная знаком "Brabancio fecit". Она висит в одной маленькой частной галере в Милане и изображает мужчину, который сидит в портовой пивнушке в компании прижимающихся к нему двух уродливых баб. Одна из них, думается мне, есть чума, а другая, вся серая, как холст савана, символизирует забвение...
(1)Гофдинер -- придворный слуга.
(2)В немецком языке "резчик" и "портной" передаются одним и тем же словом -- Schneider.
(3)Волшебница из Аэндоры вызвала по просьбе Саула, первого израильского царя, тень пророка Самуила, который предрек Саулу поражение в войне с филистимлянами и гибель вместе с сыновьями (I Цар. xviii; 5-- 19).
(4)Абигайль (в православной традиции Авигея) -- умная и красивая жена жестокого Навала. Оказав помощь Давиду и его людям на горе Кармил, отвратила от своего мужа мщение, уготованное ему Давидом. После смерти Навала стала женой Давида (I Цар., xxv; 1 --35).
(5)Рудольф сделал (лат.).
X. ПОЗАБЫТЫЙ АЛХИМИК
В сердце Мордехая Мейзла, уже многие годы исполненное только болью и печалью, незаметно прокрался новый жилец -- честолюбие. Ему уже было мало денег, имущества и того, что богатство его умножалось изо дня в день. Не довольно было и первенства в еврейском городе. Теперь его влекли к себе свободы, права и привилегии, которые подняли бы его над сословными рамками; кроме того, он хотел иметь соответствующую государеву грамоту. И поэтому он стал действовать заодно с лейб-камердинером Филиппом Лангом, который распоряжался у императора всяческими делами и был за то ненавистен и страшен всем бедным людям -- евреям и христианам в равной мере. Ибо на него возлагали вину за всякое зло, какое творилось в королевстве. Люди говорили, что он был изощрен в злодеяниях и сведущ во всяком обмане и что никто в целом королевстве еще никогда не приносил честным людям столько пакостей, как этот Филипп Ланг. А теперь можно было видеть, как он едет по еврейскому городу, чтобы на несколько часов скрыться в доме Мордехая Мейзла на площади Трех Колодцев.
В те дни римский император пребывал в величайшем стеснении, так как ему все более недоставало денег. Уже нельзя было обеспечить самое необходимое в дворцовом хозяйстве, и финансовая камера двора, проведя проверку накопившихся счетов и обязательств по выплате императорских долгов, не знала ни откуда, ни каким образом добыть деньги. Тогда Штралендорф, Траутсон, Хегельмюллер и несколько других доверенных советников Его Величества собрались, чтобы обдумать пути и средства, которые могли бы помочь в нужде. Было выдвинуто несколько планов, но, по здравом взвешивании всех "за" и "против", их пришлось отвергнуть. В пышных речах и красивых словах не было недостатка, но все они едва ли годились на что-нибудь, разве что -- дуть на горячий суп... В заключение советники Его Величества сошлись на том, что ничего особенного делать не должно, и вынесли резолюцию, в которой заявляли, что в этом деле не может быть ни средства, ни утешения до тех пор, пока император не перестанет лично распоряжаться своими доходами и упорствовать в нежелании жить, действовать и тратить деньги по совету верных слуг.
Когда эту резолюцию донесли императору, он начал метаться в гневе, кричать и топать ногами. Он бегал по коридорам, покоям и залам дворца с рапирой в руке, крича, что если Хегельмюллер попадется ему на глаза, то может проститься с жизнью, и что они с Траутсоном, должно быть, находятся на содержании у братца Матиаса Австрийского. Они хотели его обмануть, но он этого не допустит, несмотря на всех шельм, братьев, ядосмесителей и эрцгерцогов. И так, крича и топая ногами, он ворвался в главную столовую, посшибал со столов посуду и побил в порошок дорогой хрусталь.
Потом ярость его схлынула и уступила место глубокой разбитости. Он принялся жаловался, что ни один христианский государь не ведет столь жалкую жизнь, как он. Его окружают враги, осаждают горести, заботы и тяготы, и нет ему даже временной радости. Он простил Траутсона и Хегельмюллера и даже брата Матиаса, который не по-братски и не по-христиански умышлял на его жизнь. Ломающимся голосом он молил о прощении Бога, а затем обратил рапиру на себя, пытаясь проколоть себе горло. Филипп Ланг, который все время носился вслед за императором, подоспел как раз вовремя, чтобы выбить оружие у него из рук.