Люди и праздники. Святцы культуры - Александр Александрович Генис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Москве меня ничто и никто не отвлекал от Ленина. Лежа в хрустальном гробу, он больше походил на Вия, чем на свои памятники. Волосы казались шерстью, ногти – обгрызенными, глаза – зажмуренными. От тела тянуло кладбищенской прохладой, и я, пугливо оглядевшись, натянул свою кепку и тут же об этом пожалел.
– Сними фуражку, – раздался с потолка голос, обратившийся ко мне на “ты”, хотя раньше мы с ним не встречались.
С облегчением поднявшись назад к живым, я простился с Лениным, решив больше к нему не возвращаться.
22 апреля
Ко дню рождения Владимира Набокова
Первая и самая внятная глава последней, оставшейся незавершенной книги Набокова “Лаура” описывает любовный эпизод, ненадолго соединивший героиню книги Флору-Лауру с ее любовником в чужом доме на одолженной постели. Эту, казалось бы, скабрезную сцену Набоков насыщает теургической энергией. Входя в силовое поле акта, материальный мир наделяется жизненной – животной – силой. Автор постепенно, незаметно и сладострастно одушевляет вещи, дотрагивающиеся до женщины. Ее ридикюль становится “слепым черным щенком”, в бауле лежат “сафьяновые ночные туфли, свернувшись, как в утробе”, “все полотенца в ванной были из толстой, сыроватого вида рыхлой материи”, у часов на запястье открывается “ониксовое око”. Страсти оплодотворяют натюрморт, делая мертвую природу живой, а живую – мертвой. В центральный момент герой (и автор) овеществляет объект своего желания, создавая и тут же разнимая возлюбленную на части, как анатомическую куклу: “Ее худенькое послушное тело, ежели его перевернуть рукой, обнаруживало новые диковины – подвижные лопатки купаемого в ванне ребенка, балериний изгиб спины, узкие ягодицы двусмысленной неотразимой прелести”. А чтобы у читателя не осталось сомнений при виде знакомого набоковского фетиша, в ход идет арифметика: “Груди этой двадцатичетырехлетней нетерпеливой красавицы… казались лет на десять моложе ее самой” – 24–10 = 14.
Построив книгу вокруг новой нимфетки, Набоков с неожиданной ясностью отвечает на проклятый вопрос. Что бы ни говорили интерпретаторы о символическом характере его эротики, для Набокова она – не средство, а цель. В литературе, объясняет он, не находится “выражение тому, что так редко удается передать современным описаниям соития, потому что они новорожденны и оттого обобщены, являясь как бы первичным организмом искусства”.
У секса – не любви! – нет языка, ибо он лишен культурного контекста. Нам нечем описать то, что происходит за порогом (спальни), потому что в ней открывается целостный, нерасчленимый, невоспроизводимый в слове опыт. Пытаясь вновь изобразить его, Набоков писал эту книгу до последнего дня.
23 апреля
Ко Дню английского языка
Перебираясь в Америку, английскому я давал две недели от силы, делая скидку на варварский американский диалект – три. В конце концов, я уже и так знал английский, изучая его по настоянию отца. Сам он выписывал и с отвращением читал газету британских коммунистов, которая сначала называлась “Ежедневный рабочий”, а потом обабилась до “Утренней звезды”.
Тем страшнее был удар, обрушившийся на меня в Америке, когда я впервые услышал по радио прогноз погоды. Ураганная речь диктора не показалась мне ни членораздельной, ни английской, ни человеческой. До меня дошла жуткая правда: как Паганель, перепутавший португальский с испанским, я выучил другой язык. С той, конечно, разницей, что мой английский существовал лишь в школьной реальности, где знали, как перевести “пионерский лагерь” и “передовой колхоз”.
В эмиграции я обнаружил, что лучше всего английский дается детям, таксистам и идиотам. Вторым язык был нужен для работы, первые и последние не догадывались о его существовании. Стремясь к общению и добиваясь его, они тараторили все что попало до тех пор, пока их не понимали. Но я, начиная фразу, уподоблялся сороконожке, задумывавшейся о том, с какой ноги начать свой марш и какой его закончить. Неудивительно, что вместо английского у меня изо рта вырывались “шум и ярость”.
Завидуя тем самым идиотам, которые начали с нуля и обошли меня на три круга, я понимал, что должен брать с них пример и пользоваться только готовым. Язык составляют не слова, а фразы, склеенные до нас и вместо нас ситуацией и телевизором. Общение на все случаи жизни напоминает обои с уже нарисованными ягодами, цветочками, а иногда (сам видел) библиотекой. Но я-то мечтал перейти на чужой язык целиком, а не в той обрезанной форме, что исчерпывается разговорником. Я стремился донести себя до собеседника, не расплескав, и вламывался в английский, избегая очевидного, натужно переводя шутки и комкая язык.
– Раз не Уайльд, – надеялся я, – буду Платоновым.
– Скорее уж Тарзаном, – говорили добрые друзья, включая детей, идиотов и таксистов.
23 апреля
Ко дню рождения Уильяма Тёрнера
Тёрнер заменил Англии сразу несколько школ живописи. Он был романтиком, реалистом, протоимпрессионистом и, как выяснилось после его кончины, предшественником абстракционистов. В 1851 году, когда Тёрнер завершил успешный и плодотворный жизненный путь, в его мастерской нашли 500 незаконченных картин. Многие из них до сих пор оставляют зрителя в недоумении. От Тёрнера можно было ждать чего угодно. Он всегда был разным, хотя и стремился к одному: к “эстетическому потрясению, внушающему зрителю восторг и ужас”. Чем сильнее расходятся стихии, чем могущественнее природа, чем яростнее она угрожает человеку, тем больше нравилось Тёрнеру воссоздавать ее на своих огромных, волнующих сердца полотнах. Особенно тех, где художник открыл для себя национальную – морскую – тему. Чувствительный к сильным – пугающим – эффектам, он пишет море густыми красками, сквозь которые с особой силой светит главный герой его живописи: солнце.
Над ним многие смеялись, утверждая, что его марины напоминают “мыльную пену с белилами”. Оскорбленный Тёрнер рассказал, что однажды попросил матросов привязать его к мачте, чтобы четыре часа наблюдать бурю лицом к лицу.
– Пусть мои критики сделают то же самое, – кричал художник, – прежде чем судить о моей живописи!
При всей неуемности тёрнерского художественного темперамента (он часто заканчивал картины уже прямо на выставках), его картины удивляют союзом страсти и дисциплины. Такое происходит всякий раз, когда Тёрнер пишет Венецию. Даже помня, чем все кончилось в “Ромео и Джульетте”, мы не станем отрицать, что союз английского гения с Италией приносит счастливые плоды. В своем любимом городе Тёрнер, следуя за Каналетто, писал точный архитектурный пейзаж, а потом опрокидывал его в смесь ослепительного неба и моря. Его Венеция кажется прекрасным миражом, родившимся от разгула стихий, которым повезло найти в Тёрнере своего портретиста.
24 апреля
Ко дню рождения Роберта Пенна Уоррена
Автор романа “Вся королевская рать” идет вслед за канвой реальных событий – возвышение и убийство губернатора Вилли Старка, но сюжет служит книге, как история – Шекспиру. Разворачивая драму, Уоррен, большой поэт и в прозе, переносит ее в другой пласт реальности,