Несерьезные архимеды - Феликс Кривин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ах, я не о том, — досадовала Ехидна, которая тогда еще не была Ехидной. — Я говорю о свободе…
Опоссум довольно искусно умел висеть на хвосте, и при этом ноги его были совершенно свободны.
— О свободе? — блаженно прищурился он и подвигал своими ногами. — Мы все говорим о свободе.
— Между прочим, свобода питания есть также одно из проявлений свободы личности, — сказал Мешкопес, с удовольствием принюхиваясь к этой замечательной фразе.
А Кенгуру добавил по этому поводу:
— Только не нужно злоупотреблять. Если дать себе в этом свободу, то не возьмешь и самой пустячной дистанции.
— Кстати, как вам понравилось последнее состязание по прыжкам? — сверху вниз осведомился Опоссум, болтаясь на ветке вниз головой.
— Слабовато, — охотно откликнулся Кенгуру. — Наши были не в форме, а тут еще погода подкачала…
— Нет, но все-таки было несколько дельных прыжков!
О небе сразу как-то забыли. Опоссум и Кенгуру спорили о прыжках, Мешкопес, презиравший спорт за то, что он отвлекал умы от центральной проблемы питания, пытался перетянуть разговор в область насущной практики. А Ехидна, которая тогда еще не была Ехидной, отчаянно подыскивала слова, в которых ее главная мысль прозвучала бы особенно убедительно.
— Вы просто не пробовали, — сказала она. — Если б вы хоть раз попробовали полететь, вы бы поняли, что это такое.
Внезапно Кенгуру заинтересовался этой идеей. Это был чисто спортивный интерес, поскольку он ограничивался использованием крыльев в спорте, точнее — в прыжках на большие дистанции.
— Тебе хорошо рассуждать, — сказал Кенгуру. — А как быть нам, если у нас нет крыльев?
— А вы б полетели?
— Конечно, — сказал Кенгуру.
— Еще бы! — ухмыльнулся Опоссум.
— Не исключена возможность, — подтвердил Мешкопес.
И Ехидна, которая тогда еще не была Ехидной, а была настоящей птицей, поверила им. Она распластала свои крылья и стала выдергивать из них перо за пером.
— Это тебе, Кенгуру. Это тебе, Опоссум. Это тебе, Мешкопес.
Она раздала свои перья и сама осталась без ничего. Первым это заметил Опоссум.
— Вы посмотрите на нее! — взвизгнул он и покатился от смеха с дерева.
И все посмотрели и тоже покатились от смеха.
Потому что птица, у которой выдраны перья, — не правда ли? — очень смешное зрелище.
— А когда же вы полетите? — спросила у них Ехидна, которая и теперь еще не была Ехидной.
И сразу все вспомнили о своих перьях.
Опоссум вставил себе перо в нос и полюбовался на себя в ближайшую лужу. Второе перо он заложил за ухо. Потом подумал и поменял эти перья местами.
Кенгуру прыгал, размахивая перьями, но результаты были неутешительными — еще хуже, чем тогда, когда подкачала погода. А Мешкопес жевал перья и думал, что вряд ли они разрешат проблему питания.
— Тьфу! — сказал Мешкопес и выплюнул невкусные перья.
И все окружили ее, смешную, общипанную Ехидну, которая все еще не была Ехидной, и стали над ней потешаться.
— Ну! — говорили они. — Чего ты сидишь? Лети в свое небо!
А она не могла полететь, потому что у нее больше не было крыльев.
Тогда Кенгуру поддел ее ногой и подбросил вверх, чтобы она полетела. И все сразу стали ее подбрасывать, а она все падала и падала назад, потому что у нее больше не было крыльев.
— Да она же сама не умеет летать! — крикнул Опоссум. — Сама не умеет, а еще учит других!
Небо и земля мелькали в ее глазах, смешиваясь в сплошную серую массу. И она вдруг подумала, что, может быть, действительно неба нет, а есть только дождь, и ливень, и эти ноги, которые пинают и швыряют ее? И может, прав Опоссум, и прав Кенгуру, и прав Мешкопес со своей проблемой питания?
Вот тогда, в этот самый момент, Ехидна стала превращаться в Ехидну. Она забилась в темную норку и старалась не показываться никому на глаза. Она научилась принюхиваться ко всему, как Мешкопес, и в случае чего сворачиваться клубком, как Опоссум.
И вместо крыльев у нее появились колючки, острые колючки, совершенно бесполезные в небе, но порой очень нужные здесь, на земле.
ГУСЬ ФЛАМИНГО
Ты пришла, каракатица Сепиола, прекрасная каракатица Сепиола, — ты подошла к самому берегу, и вокруг тебя распространялось сияние, словно вокруг медузы Кассиопеи. И гусь Фламинго, поднявший ногу, чтоб уходить, так и замер с поднятой ногой, потому что теперь он не мог никуда уйти, потому что тот, кто раз увидел тебя, был прикован к тебе навеки.
Каракатица Сепиола, бесподобная каракатица Сепиола, ты вспыхивала и загоралась, ты переливалась удивительными цветами, и море переливалось вокруг тебя. И не было в то время ни солнца, ни звезд, на тысячи миль светилась ты одна, заменяя собой солнце и звезды. И гусь Фламинго стоял на одной ноге, а вторая нога его была ни к чему, потому что он не мог уйти от тебя, гусь Фламинго.
Йо ты не замечала его, он стоял в темноте, не решаясь войти в круг твоего сияния.
Но вот он не выдержал и вздохнул.
— Кто здесь? — Ты широко раскрыла свои и без того огромные (и, конечно, прекрасные) глаза, ты вобрала в них всю ночь, но не увидела ничего, кроме ночи.
— Я вас не вижу, — сказала ты.
Гусь Фламинго не решался выйти на свет, он боялся, что, увидев его, ты уйдешь, и вокруг снова станет темно, как было до твоего прихода.
— Не нужно меня видеть, — сказал гусь Фламинго.
Ты попыталась представить его по голосу. Быть может, он похож на Краба? Или на Рака-Отшельника? Скорей всего на Отшельника, раз он не хочет показываться на глаза. А может, он и есть Рак-Отшельник?
— Я вас узнала, — сказала ты. — У вас десять ног и усы, которые волочатся по земле. Что, угадала?
Нет, ты не угадала. У Фламинго было не десять, а всего две ноги, да и то одной он почти не пользовался. И усов у него не было — нет, ты ошиблась, приняв его за Рака-Отшельника.
— К сожалению, вы ошибаетесь. У меня, к сожалению, всего две ноги и усов тоже нег. Не выросли.
Ты была озадачена. Среди твоих знакомых были десятиногие, восьминогие, были и вовсе безногие, но двуногих не было среди твоих знакомых. И ты сказала, почти приказывая:
— Я хочу вас увидеть!
Ему ничего не оставалось, и он подошел.
Он появился как солнце, когда оно выплывает из-за горизонта, ярко-розовое, в белом оперении облаков. Его шея была похожа на шею лебедя, а его красивые ноги были стройны и сильны, и их, двух, хватило бы на двести ног какого-нибудь Рака-Отшельника. А вместо усов у него был клюв, тоже очень большой и красивый. И весь он, Фламинго, был как огромный коралл, каких никогда не бывало на свете.
Каракатица Сепиола, прекрасная каракатица Сепиола, твои глаза стали такими большими, что ими можно было увидеть весь мир, но мир показался тебе ничтожным и маленьким по сравнению с гусем Фламинго. И ты смотрела на него, не отрываясь, и чем больше смотрела, тем больше теряла в себе уверенность, а вместе с нею — сияние, которое бывает лишь у тех, кто верит в себя. И так вы остались в темноте.
Гусь Фламинго исчез, ты его больше не видела, и тебе казалось, что он ушел, потому что зачем ему, красавцу, какая-то каракатица? Но он был рядом и, не видя тебя, думал, что ты ушла, потому что зачем тебе, красавице, какой-то Фламинго?
Так уж бывает, что, когда вокруг темно, очень трудно увидеть друг друга. А вокруг было темно, и море, еще недавно переливавшееся твоими цветами, ослепло; и ветер, летевший на твой огонек, ослеп; и все вокруг тебя ослепло и, беспомощно тычась в темноту, кричало и звало на все голоса:
— Где ты, где ты, наша Сепиола?
Каракатица Сепиола, прекрасная каракатица Сепиола, ты ведь знаешь, как ты прекрасна. Вспомни об этом, и ты снова засветишься, и Фламинго появится перед тобой, большой и яркий, как солнце. И ты увидишь его, а он увидит тебя, и вам будет так светло и радостно вместе…
Потому что, как бы ни был красив твой гусь, что его красота без твоего сияния, Сепиола?
Я БЫЛ ТАРПАНОМ
Я был тарпаном. Нас был целый табун, и мы неслись по степи, перемахивая через холмы и овраги. Земля пролетала у нас под ногами, и мы были свободны от нее, от земли, и от неба, стынущего над головой, и от скучного долга возвращаться домой, на конюшню. У нас не было дома, у нас не было ничего такого, чем стоило дорожить на земле.
Мы неслись между степью и солнцем, испепеляющими друг друга вечным жаром любви, а может быть, ненависти. Мы неслись между двумя огнями, как стрела, пущенная нам вслед, или пуля, летящая нам навстречу. И на закате, когда, изнемогая, солнце и степь склонялись друг к другу, мы одни не чувствовали усталости.
Мы ничего общего не имели с мустангами, этими в прошлом домашними лошадьми, которые отказались ходить в узде, но не смогли отказаться от многих старых привычек. Мы никогда не были домашними.