Дважды любимая - Анри Ренье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Им он был обязан встречею с кавалером де Герси, и у них-то оба молодые человека, встретившись снова, упали друг другу в объятия. Они не виделись с самого коллежа и с этого дня стали неразлучны, так что кавалер не успокоился до тех пор, пока не привел своего друга к своей матери. Г-н де Портебиз стал бывать в доме, и от него одного зависело войти с семьею в более тесные отношения. Кавалер находил это вполне естественным и подшучивал по этому поводу над своим другом, который, несмотря на явные авансы г-жи де Герси, однако, не решался.
Все, бывавшие у нее, замечали предпочтение, которое г-жа де Герси оказывала г-ну де Портебизу, и догадывались о той роли, которую она хотела бы заставить его сыграть. Он встречал там лучшее общество. Он там нравился. Там вспоминали его мать, прекрасную Жюли, и его отца, толстого Портебиза; но никто никогда не говорил ему о г-не де Галандо, а он знал через г-на Лобена, что его дядя провел более десяти лет своей жизни в Париже. Даже сам г-н де Кербиз ничего не мог ему сказать об этом, хотя старый дворянин был живою газетою и более пятидесяти лет заносил в записную книжку все, что касалось двора и города, особенно по части родословных. Его злоба знала как свои пять пальцев родословные всего того, что называлось светом, и не стеснялась при случае преподнести людям недостойные связи и стеснительных родственников. Он как раз сегодня только что отмочил хорошую штуку г-ну де Вальбену, который изо всей родни помнил только покойного канцлера, прославившего род, и умалчивал о Вальбене, торговавшем травами и клистирными трубками сто лет тому назад на углу улицы Труано под вывескою «Золотой Толкач».
Кавалер, находивший мало удовольствия в этих разговорах, отвел Франсуа в сторону, и они условились в следующий четверг отправиться на ужин к девице Дамбервиль из Оперы, вместо того чтобы слушать молодого Вальбена, красного от гнева, отвечавшего г-ну де Кербизу несколькими язвительными словами, которые старик предпочел не слышать, представляясь по своей привычке глухим, что позволяло ему притворяться незнающим слухов, передававшихся почти громко, о проказах г-жи де Кербиз, чьи жирненькие сорок лет соперничали с более обильными сорока годами г-жи де Герси, состязаясь в жеманствах, на которые г-н де Портебиз чересчур упорно совсем не хотел отвечать. И под их гневными взорами он простился с ними, не дожидаясь появления г-жи де Мейланк, встреченной им как раз на лестнице.
Г-н де Портебиз легкими шагами сбежал по лестнице до вестибюля, где он на стенных часах увидел, что еще рано и что у него остается время навестить этого аббата Юберте, о котором говорила его мать и адрес которого он достал. Он сказал его Баску, и тот запер дверцу и стал снова на подножку. Лошади тронули. Карета миновала Новый мост и через улицу Дофин направилась в улицу Сен-Жак, где обитал ученый муж.
II
Г-н аббат Юберте, член Парижской Академии надписей и Римской Академии аркад, начинал ощущать тяжесть годов, хотя он в свои годы сохранил еще много преимуществ того возраста, который был у него уже в прошлом. В семьдесят девять лет он казался лет на девять или десять моложе. Сохраняя легкость и проворство вследствие превосходного сложения и неизменно хорошего аппетита, он испытывал, однако же, какую-то тяжесть в членах и уже не так легко переносил вес своего тела. Иногда ему было трудно взбираться вверх по своей улице или подниматься к себе по лестнице на все этажи, возвращаясь после долгой ходьбы пешком по городу.
Если практика жизни наполнила его голову всевозможными мыслями о всевозможных предметах — а эти мысли он держал в полном порядке, — то она позабыла наполнить его карманы. Поэтому у него не было ни портшеза, ни кареты, и, чтобы попадать туда, куда ему хотелось, он должен был рассчитывать только на свои большие ноги, обутые в башмаки с пряжками и с железными гвоздями на подошвах. Его тяжелые шаги раздавались по лестницам, и он отчищал грязь о половики, так как ничто не останавливало аббата — ни снег, ни грязь, никакая непогода, и, следуя им, он согревался или освежался своим ровным и ясным расположением духа.
Его сотоварищи по Академии надписей ценили его за это счастливое настроение, а любителям было приятно видеть у себя в кабинете его лицо, озарявшееся при виде какой-нибудь редкости, достоинство и ценность которой он умел восхвалить лучше, чем они сами. Он был особенным знатоком медалей. Его рука словно испытывала радость от прикосновения к прекрасному нумизматическому металлу. Приятно было видеть, как он, чтобы лучше оценить рельеф, наклонял свою большую голову над раскрытою ладонью и с любопытством и уважением сгибал спину. Он сам обладал большим количеством довольно ценных медалей, но то, что они ему принадлежали, не заставляло его приписывать им никакой особенной ценности, кроме той, которая действительно принадлежала им по их совершенству или по их редкости.
Аббат Юберте состарился с того времени, когда он из Понт-о-Беля уехал в Италию, сопровождая своего епископа. Пока г-н де ла Гранжер интриговал в прихожих и в ризницах, готовый довести до благополучного конца королевские дела, как только он устроит свои собственные, аббат не терял времени. Он исходил Рим во всех направлениях. Он завязал там связи с виднейшими знатоками старины.
Г-ну Юберте удалось таким образом собрать довольно большое число медалей. Но все кончается, и приходилось возвращаться. Они уехали. Рим исчез на горизонте. Г-н Юберте уносил от него сильное впечатление. Он представлялся ему, со своими соборами и колокольнями, среди пустынной равнины. По ней пробегают мощеные дороги; длинные акведуки перерезывают ее своими каменными шагами, и чудится, будто слышишь их вечную и недвижную гигантскую поступь.
Возвращение было мрачно. Дорогой приходилось переносить досаду и жалобы г-на де ла Гранжера и его обманутого честолюбия. Епископ от своего поражения сохранил рану и резкость ума, которые весьма тяжело отзывались на его епархии и от которых сам он в конце концов скончался.
Что касается аббата Юберте, то он, по-видимому, не уставал жить. С годами его врожденное дородство перешло в тучность. Его короткие ноги с трудом поддерживали его большой живот. Его четверной подбородок свисал на его брыжи; но, несмотря на его брюхо и на его отвисшую нижнюю губу, ум у него оставался не менее ясным и быстрым. Он сохранил свои трудовые привычки. Его дородное телосложение было словно бочкою для старого вина, с запахом крепких выжимков. Его благодушие разливало тонкий аромат.
Своею тучностью он был обязан скорее врожденной склонности, чем сидячему, по преимуществу, образу жизни. Его продолжительные заальпийские поездки приучили его переносить и жар, и холод во всей их суровости.
Повсюду он жил здорово и весело, и даже москиты не касались кожи, обтягивавшей его полные щеки.
— Я прощал им, — говорил он, — потому что они довольно близко напоминали мне самого меня. Я охотно сравнивал себя с ними, и, отмахиваясь от их назойливого кружения, я все же извинял им эту надоедливость. Мы напрасно ненавидим их за их жужжанье и за их укусы. Мы принимаем за досадную хлопотливость то, что не более как следствие их инстинкта. Нашею кровью они стремятся поддержать свою жизнь и ту крылатую энергию, которая делает эту жизнь счастливою, подвижною и, если можно так сказать, универсальною. Они поступают так же, как я. Мой ум жужжит, как и они, над всеми предметами, возвращается к ним, подстерегает их, кружится над ними, не хочет от них оторваться, питается ими и своими легкими налетами радует свое постоянное любопытство.
Аббат Юберте говорил правду. Любопытный от рождения, он сохранил это свойство и с вечно новым и вечно глубоким интересом относился к зрелищу жизни. Ежедневное повторение ее явлений нисколько не утомляло его.
Окончив свой труд, он обычно спускался с высот своего квартала в какую-нибудь местность города, намеченную заранее или которую он всего чаще предоставлял определить за себя случаю.
Аббат Юберте был неутомимый ходок. Он шагал, как ему хотелось, и останавливался, где ему вздумается, ничуть не стесняясь стоять среди улицы, если приходила ему охота к этому. Он рассматривал прохожих и окна лавок. Все предметы имеют неожиданные соотношения.
Так, фруктовщик за своим прилавком забавно преображался для него в продавца масок на открытом воздухе. Разве вытянутые физиономии груш не уживались в мирном соседстве с пухлыми рожами яблок? Разве на щеках айвы не пробивается юношеский пушок?.. У баклажана харя пьяного виноградаря. Персик являет румяна светской дамы. Тыква изображает самого султана турецкого. Плоды гримасничают, насмехаются, улыбаются, и аббату нравилось наблюдать, как под их многочисленными личинами скрывается невидимый лик природы, который они разнообразят своими ликами.