Собрание сочинений в четырех томах. 2 том - Борис Горбатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь он сам искал споров с Алешей. Он крыл его простой житейской мудростью, мужицкой смекалкой. Уставы, всегда авторитетные для него, теперь, когда он доискался до их мудрого смысла, — стали священными.
— Ну-ка, товарищ Гайдаш! — говорил отделком, хитро подмаргивая бойцам. — Нет ли у вас вопросика? Все понимаете?
Алексей принимал бой, но реже, чем раньше, выходил из него не помятым.
Его отношения с товарищами безнадежно испортились. Он сам не знал, как это произошло, но это произошло, он отдавал себе ясный отчет в этом, только презрительно пожимал плечами. Несомненно, он был выше их, выше их всех, по крайней мере сам он в этом не сомневался. Что из того, что Ляшенко физически сильнее его, что Стрепетов знал и читал больше, чем он, что Рунич был любим всеми? Он посмеивался над ними.
Он был рожден для великих дел, — для каких, он сам еще не знал. Он чуял в себе, в своих руках, в крутолобой башке, в горячем сердце силы необыкновенные, способные перевернуть мир — свершить подвиги, чудеса, — но эта сила только сжигала его самого и ничего не свершала. Он даже гранату не мог бросить дальше тридцати метров.
Тогда наступили сомнения. Да верно ли так силен он? Точно ли умен, талантлив, смел? Все, что он сделал до сего дня, было сделано плохо. В сущности, он вообще еще ничего не свершил. И даже не знает, что сделает, кем станет, как прославится.
Он прикрывал усмешечкой свой душевный разлад, сумятицу, происходившую в нем и бросавшую его то в холод, то в жар: то взлетал он высоко, то падал на землю, лицом в грязь. Все это скрывалось за усмешечкой, деланной, ненастоящей, несвойственной чистосердечному Алеше, — но за нею было удобно влачить свою смятенную жизнь.
Удивленно следил за ним командир роты. Еще в первые дни службы Алеши Зубакин заметил его. Честолюбивое стремление Алеши победить в беге понравилось старшему командиру. Он захотел узнать, что за парень Гайдаш.
Как-то он остановил его, это было еще в карантине.
— Вы что делали до армии, товарищ Гайдаш? — полюбопытствовал он.
— Я? Я был секретарем губкома и затем окружкома комсомола и членом Цекамола. — Гайдаш выпалил все это, не подумав, и сам поморщился: «К чему это смешное титулование, словно хвастаюсь. Разумеется, хвастаюсь».
Комроты просиял.
— А! Очень приятно, — сказал он, как показалось Алеше, почтительно. — Нам очень лестно, всему гарнизону, что у нас будет служить такой товарищ (Алеше было неловко и стыдно слушать это). Мы на вас большие надежды возлагаем.
Он окинул его ласковым взглядом и вдруг нахмурился:
— А сапоги надо помыть. Помыть немедленно, товарищ Гайдаш.
— Есть помыть сапоги! — смущенно пробормотал Алеша и вдруг расхохотался.
Его все время окружали люди в строю, в столовой, в клубе; целый день он ощущал плечо товарища рядом со своим плечом, его ноги шагали в один лад с ногами товарища, он по привычке заботливо следил за этим; ночью вокруг него вкусно храпели товарищи, — и все-таки он был одинок, страшно одинок, один без любви и дружбы.
Он сам был виноват в этом и никого не винил. Он стал сварлив, несговорчив, насмешлив. Его побаивались. В роте говорили о нем, — он сам слышал:
— Гордый гусак. Да ну его к черту! Лучше не связываться с ним.
Родившееся было в теплушке чувство дружбы Алеши с ребятами пропало. По старой привычке он все хотел командовать ими, — они недоуменно смотрели на него. Что это он вздумал? Потом стали сторониться.
Его никто теперь не спрашивал как раньше:
— Товарищ Гайдаш, объясни ты мне, вот я эту статью в газете не понял... — снисходительная усмешка отпугивала их; они стали обращаться к Стрепетову, к Горленко, Руничу. К Гайдашу относились вежливо, предупредительно — но холодно.
Между собой они шутили, дружески хлопали друг друга по плечам, принимались бороться, валяться на траве, баловаться, — над ним никто не шутил, его сторонились. Он лежал во время перекурок между занятиями один, в стороне, мрачно дымил, смотрел в небо. Одинокие, как он, облака плыли над стрельбищем.
Однажды он услышал, как Ляшенко, долго шаривший в карманах, произнес:
— А табак-то я в роте забыл. Что, нет ни у кого табачку, ребята?
Алеша молча протянул ему коробок папирос. Ляшенко смутился.
— Да нет, ничего, не надо... Да вот уж и перекурке конец.
Он так и не взял папирос. Этот пустячный эпизод Алеша переживал долго и горько, один.
Ребята сторонились его, при его появлении смущенно стихали шутки, все настораживались. Алеша замечал, как невольно все сбивались вместе, словно для обороны, чтобы коллективно дать отпор ему, его язвительной усмешке, его пренебрежительным, сквозь зубы, замечаниям.
Как хотелось ему тогда броситься к ребятам, сказать: «Я последний осел, товарищи. Бейте меня сапогом по морде, но не лишайте дружбы. Я пропаду...» Но он только гордо поджимал губы, щурил презрительно глаза и уходил один, в темный угол казармы, к своей койке, или к печке.
Никогда еще не был он так одинок. Это проклятое чувство он остро переживал впервые. Кто узнал бы в этом съежившемся, ощетинившемся парне былого Алешу, без которого вечеринка была скучной, компания не дружной, коллектив не полным. Что произошло с ним? Иногда он думал об этом, — чаще отмахивался.
На ротном комсомольском собрании, когда избирали комсорга, он надеялся, что изберут его. Его — кого же еще? Кто лучше его знает это дело, эту механику комсомольской работы? Он пришел на собрание, привычным взглядом окинул ряды. Вспомнились веселые, теплые аплодисменты, какими всегда встречалось появление его на собраниях. Они прошумели в ушах, как ласковый ветер. Сел скромно, на последнюю скамейку. Так всегда любил он садиться на собраниях низовых ячеек, пока общий хор ребят не вызывал его оттуда, — и тогда он шел медленно, словно нехотя, длинным проходом среди скамеек, а аплодисменты, аплодисменты, аплодисменты аккомпанировали его шагам.
Но его не избрали комсоргом. Никто даже не назвал его кандидатуры. Он так и просидел весь вечер на задней скамье, забытый всеми.
Избрали Горленко. И это был отличный выбор. Глядя на его широкое, веселое, смышленое лицо, было легко угадать, почему так любили его колхозники и ни за что не соглашались «уважить» его просьбу и отпустить от себя на учебу.
Алексей горько обиделся. Он никому не сказал ни слова, но обиду затаил глубоко.
— Ничего, — шептал он, — ничего. Вот пусть подойдут стрельбы. Пусть начнется настоящая боевая учеба. Я покажу себя. Пусть вспыхнет какая-нибудь заварушка на границе. Вот тогда мы посмотрим, кто окажется настоящим комсомольцем.
Наконец наступил день первой боевой стрельбы. До этого стреляли из мелкокалиберки, из какой-то винтовки «Гра», которая ухала, как пушка (на ней тренировали стрелков, боявшихся выстрела. После грома «Гра» выстрел из трехлинейки казался игрушечным).
На стрельбище Алеша, к своему удивлению, почувствовал, что он необычайно спокоен. Он так долго ждал этого дня и так был уверен в его исходе, что теперь и тени волнения не было у него. Все свершится просто и чудесно: он ляжет, прицелится — и все пять пуль в яблочке.
Спокойно он лег на линию огня, поправил ремень винтовки, расставил ноги, перевел дух. Взглянул на мишень.
Все в мире исчезло для него: теперь существовала только одна эта мишень — вражеский стрелок в каске. Его надо сразить во что бы то ни стало. Все пули в сердце.
Между стрелком и мишенью протянулась незримая линия. По этой линии полетят пули. Как сойдутся они именно в том месте, куда хочет послать их Алеша? Это было бы чудом! Но он верил в чудо! Все будет просто: он прицелится — и все пять пуль в яблочке.
Лежать было неудобно. Расстегнул поясной ремень. Снова взглянул на мишень. Голова в каске дразнилась. Алеше показалось, что это усмехается Ковалев. Это его усмешка, это его каска, вражья, чужая, ненавистная.
Он припал горячей щекой к винтовке. Всю ненависть. всю злость, всю душу вложил он в выстрел. Сердце колотилось прерывисто. Затаил дыхание. «Нна! Получай!» Бешено рванул спусковой крючок. Перезарядил. Еще рванул. Вокруг гремели выстрелы. Пела сигнальная труба. Трепетал красный флажок: «Огонь! Огонь!»
Алеше показалось, что он на фронте. Свистят пули. Наступает противник. Вражьи каски. Ковалев...
Патроны кончились. Счастливый, улыбающийся поднялся Алеша. В нем еще полыхало радостное возбуждение стрельбы. Собрал горячие гильзы. Терпеливо ждал, когда кончит стрелять вся смена. К чему волноваться? Все пули в сердце. Ковалев сражен. Насмерть.
— К мишеням шагом марш! — звонко закричал командир взвода Угарный.
Стрелки нетерпеливо рванулись с места. Побежали, спотыкаясь о кочки. На всех лицах; волнение, беспокойство, надежда. Только Алеша спокоен. Он отлично стрелял! С яростью, со злостью, — давно уж ничего не делал он с таким огромным расходом чувств.
Подошел к своей мишени. Нагнулся. Пули должны быть здесь, в центре, где цифра 10.
Но пуль не было. Алексей не поверил. Присел на корточки. Начал шарить пальцем, искать дырочек.