Том 1. Муза странствий - Борис Бета
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она подошла, улыбаясь. Жизнерадостный оскал. И походка редкого шага. И серый фетр широкой шляпы. И поднятая до бровей вуаль. И серый шевиот костюма со скунсом. И серые шелковые перчатки с черным. А коричневые ботинки были носаты, большие.
– Здравствуйте, l'homme errant, – проговорил неторопливый голос. – О чем печалитесь? О том, что прошло лето?
Я встал, потому что она стояла, и обнажил голову, свидетельствуя преданность.
– Ну, сядем!.. Ну, милый печальник, итак, лето кончилось?
– Кончилось…
– И «осень, облетел весь наш бледный сад»! – Вы изнемогаете от потерь, наслаждаетесь красивой печалью – не так ли?
– Да, осень…
– А знаете ли вы, как это еще называется?
– Нет, не знаю.
– Собачья старость!.. Вы не обиделись – нет?.. Именно собачья старость! Ну о чем, подумайте, тосковать? Вот, однажды я подарила вам чайную чашку, чашка нравилась вам, но все-таки вы ее разбили. И забыли?
– Да…
– Ну, разумеется! А палочка? А фотографии? Все вы потеряли, лирический неряха, о всем забыли… И даже Родину – ведь тоже потеряли? Вспоминаете ли вы вашу маму, бередит ли вас сомнение, жив ли отец, – ведь ничего этого нет, не так ли?.. А вот тут осень. Что же… печальтесь, но не жалуйтесь. Надо быть вот таким же холодным и светлым, как этот день. Помните, весь мир – ваш…
Но опять рванулся грохот. Работая, промчал паровоз, увлекая серые дачные вагоны.
Я оглянулся. Конечно, я был один.
Ветер
Так в осенней тишине дачного запустенья явилась мне моя странница-Муза, спутница Сатурна – опять с тем же лицом и голосом, какие я знал в Москве, в Заволжье, и… когда исчезло ее виденье, испуганное грохотом, я почувствовал, что помимо солнечной тишины есть еще ветер. Ветер, который взъерошил мне волосы, загнул стоймя угол легкого воротника, заставил меня пытливо прищуриться.
Ну, а раз есть ветер, – стало быть, есть жизнь.
В чем ином, как не в движении, выражается наша жизнь?
22 октября 1922 года.
Записанное на газете*
1. О словах
И подумайте, разве можно сказать все убедительно и до конца? Даже если был бы я около вас еще много дней, если бы миновало лето подле вас, и тогда бы я не сумел оказаться точным рассказчиком.
Вот опять ваше лицо взглянуло новым, вот опять я принял чутко еще одно мгновение чуда жизни.
2. Образ
Сырые небеса, сырой ветер, падающие сумерки в улице… – и вы оборачиваетесь быстро, вы касаетесь стены, – и вот ваша женственность в усилии, ваши говорящие глаза, ваш голос ускоренный, все – как сияние музыки!
3. Седое утро
Всю ночь, весь сон я помнил себя: слышал себя. И так же тихо я различил рассвет сквозь острую щель ставней. Ставни были внутренние; вставши, я приотворил их, как ширму.
Сразу и пронзительно глянул на меня весенний, но сплошь в инее рассвет…
Так вот однажды весеннее утро взглянуло на меня.
4. Голос
Я шел подле, шел следом, слева, ступая реже вашего. И раздражение тоской, жаждой, усладой, ликованием, истомой, – вот что говорило вам ту нелепую речь!
И разве я сумею забыть это?
Пусть буду я притворяться очень спокойным, пусть покажусь вам по-настоящему рассеянным, – знайте: все существо мое наполняет беззвучно тот же ревнивый голос…
5. Однажды
А еще вижу, как мы проходим тот утренний квартал. И возвращаемся, провожая друг друга – совершенно медлительные, даже странные в это ревущее в трубу труда утро. Город нам не внимал. Город был совсем безразличен к нам. А мы? Может, мы ходили у моря, у его льдов, которые нисколько не раздражают? Может, мы шли в горах, неглубоким ущельем, где, кроме нас, не было даже ни одной птицы…
6. Папироса
Дети часто плачут во сне, плачут во сне и женщины. А мы, самолюбивые мужчины? – пожалуй, мы не плачем. Мы усмехаемся и начинаем говорить о другом.
Но эта сухость глаз порой сияет острым серебром горечи.
Тогда мужчины курят.
7. Задачи для будущего
Пожалуй, мне очень немногого недостает.
Пожалуй, я могу обойтись без книг: всего никогда не перечитаешь. И чужой ум раздражает. И почему я не могу сам понимать жизнь? Кажется, я достаточно внимателен к ней.
Итак, костюм из серого коверкота, фокс, который предан до смерти (я его, конечно, не буду убивать). И еще – папиросы. И весь свет – как на ладони.
Но вот на стене я вижу ваше лицо. Оно улыбается глазами…
Записи на манжетах*
Аттика
Солнце падающим блеском в глаза растворяло стволы. Старые листья под ногами были уже вечерние. Я зяб, идя, поднимаясь между деревьями. И блеск дрожал, показывая золотой обруч…
– Аттика, – говорила беззвучная память. – Аттика здесь, в северном краю, для тебя, загубленное доверчивое сердце!..
Пойнтер с кофейными змеиными глазами лежал на опушке.
– Цезарь, – позвал я, хотя не знал наверное, как зовут эту собаку. Но «Цезарь» потому, что и я некий галл, воин против великого цезаря Рока – в злобе на врага зову пса его именем.
Цезарь моей судьбы, лесистые холмы чужой Аттики, одинокая память в лесу на июньском закате…
Молоко
Корова стояла у раскрытых ворот, у своего же назьма, свежего сыростью. Она все жевала и жевала – плоской нижней челюстью на сторону. Вот отрыжка заметно прокатилась под кожей живота – пахнуло ядрено… Ее глаза, синяя добрая эмаль, глядели на меня, на отпахнутое воротище, где дегтем расписался в августе девятого года Николай Пиглевский, убитый на Сомме…
Женщина-хозяйка, овеяв тем же внутренним, молочным, наземным, подошла и выбранилась не сердясь. Ворча, присела к паху коровы, к налитому жиром живому мешку вымени. Сидя на скамеечке, обтерла соски холстом…
Опять и опять (ах, в который же раз я вдохновляюсь этим исконным?) молоко выбрызгивалось тонкоструйно, и дойница зазвучала.
– Николай-то как расписался, – сказал я.
– Да… царство ему небесное, – ответила она, Анна Лукьяновна, кормилица Николая Пиглевского, убитого на Сомме.
Однажды
Вы думали, что я красив, а я оказался похожим на пьющего шофера. И вынесла мне на крыльцо напиться ваша подросток-сестренка. Она стояла и ждала, редко мигая; волосы ее дыбили дуновения; а я тянул глотками воду.
Потом, когда я уже отошел, думал продолжить свою созерцательную прогулку, пощелкивая гальки тростью, – вы (кто вас заставил?), вы вышли на крыльцо и простились со мной