Суровая школа (рассказы) - Бранко Чопич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ей-богу, он, дьявол, всю роту передушит из-за этой самой Бранки! — жаловался Йовица Танасие Булю. — С ним, окаянным, шутки плохи.
С появлением Бранки Николетина начал заметно меняться. Раньше у него что ни слово, то смачное ругательство или неуклюжая жеребячья острота. А теперь он постоянно был начеку и вовремя прикусывал язык. Гнев же изливал беззвучно, грозя кулаком и так страшно вращая глазами, что бедный Йовица частенько вздыхал:
— Ишь как таращится, не приведи господь во сие увидать!
Когда рота колонной по одному шла на задание, Николетина прислушивался к легким Бранкиным шагам за своей спиной. Эти шаги отдавались в нем как звуки праздничной, радостной воскресной тамбуры [18], от них ширилась грудь, играли мышцы, и ему казалось, что сам он шире Грмеча, он может заслонить девушку даже от противотанкового снаряда.
Не раз на привале, завороженный ему одному видимыми переливами дальних далей, он вздрагивал и удивленно спрашивал себя: «Да я ли это, мать честная?! И что со мной делается?»
Месяц спустя после прихода Бранки партизаны предприняли атаку на опорный пункт усташей — Чараково. Это было мусульманское село в плодородной долине, его окружали холмы, изрытые блиндажами и окопами. Ужо в третий раз партизаны делали попытку овладеть Чараковом.
Бой длился с полуночи до самого утра, но без какого-либо успеха для наступающих. Усташи и близко не подпускали их к своим окопам. Николетина оказался почти отрезанным в воронке между двумя блиндажами, и спасаться оттуда ему пришлось ползком, когда уже совсем рассвело. Он перевел дух только в густом кустарнике, за которым начинался свой, партизанский лес.
— Ух ты черт, ну и задали же нам жару!
С опустевшим пулеметом на плече Николетина осторожно пробирался сквозь кусты. Кругом зловещая, глухая тишина. Нигде ни души. Последние партизаны давно отступили и скрылись в чаще.
Он уже достиг опушки букового леса, как вдруг испуганно вздрогнул от тихого оклика:
— Никола!
Повторный оклик хлестнул его, как свист пули из засады. Только тогда он увидел под свесившимися ветвями орешника знакомое лицо и изумленно воскликнул:
— Товарищ Бранка!
Даже в такой исключительной ситуации он не мог обратиться к ней без этого застенчиво-почтительного «товарищ». Она и здесь, в дикой глухомани, на расстоянии винтовочного выстрела от вражеских окопов, казалось, излучала мягкую прелесть мира, который глядит на тебя с другого берега прозрачного и счастливого летнего сна.
Девушку при отступлении ранило в ногу, а никого из наших поблизости не оказалось. Пока Бранка делала себе перевязку, пытаясь остановить кровь, она еще больше отстала от своих. Прихрамывая и опираясь на палку, девушка долго пробиралась сквозь заросли и наконец села под этим орехом, чтобы хоть немного отдохнуть и собраться с силами.
Обрадованная появлением Николы, она даже попробовала улыбнуться.
— Вот хорошо, что ты набрел на меня, перевяжешь мне рану.
— Плохо я в этом разбираюсь, — выдавил из пересохшего горла Николетина, испуганный, что девушка вот-вот исчезнет, как обманчивый призрак в мареве.
— Ничего, я тебе помогу. Нож у тебя есть? Распори мне штанину повыше.
Николетина вынул из кармана большой нож и в замешательстве уставился на ее ногу.
— Пори до самого бедра, но только по шву, чтобы можно было потом сшить.
Весь в поту, дрожащими руками Николетина начал пороть штанину. Под его пальцами засветилось оголенное бедро, круглое и белое. Он замер, сердце колотилось у него где-то в горле.
— Выше, выше, до самого бока!
Парень смахнул пот со лба и стал пороть еще осторожнее и трепетнее, пока под ножом не показался краешек голубой шелковой материи, плотно охватывавшей крепкую девичью ногу. Николетина отшатнулся, залившись краской, будто увидел девушку голой-голешенькой.
— Ну вот, готово! — пробормотал он, отводя взгляд в сторону.
Слушая указания Бранки, он перевязывал и стягивал ногу окровавленным бинтом, лишь наполовину соображая, что делает. Перед ним то явственно, то смутно мелькал краешек голубого шелка, еще больше одурманивая его и смущая. Закончив перевязку, Николетина с трудом перевел дух и устало опустился на землю, словно это ему самому врачевали какую-то неведомую рану, от которой у него помутился перед глазами белый свет.
— Я прямо чувствовала, что ты появишься, — пробудил его Бранкин голос. Голос животворный, рассеивающий мглу и поднимающий из мертвых.
Николетина видел перед собой милые улыбающиеся глаза, в которых сосредоточился для него целый мир. Словно издалека до него донесся и его собственный голос, изменившийся и хриплый:
— Я бы все равно вернулся, если б увидел, что тебя нет в роте.
— Знаю.
— Откуда?
— А кто укрывал меня на Новской Планине каждую ночь, кто запрещал отделению ругаться, кто предложил, чтобы мне отдали шинель итальянского офицера, кто… Все я вижу и знаю.
Пойманный, как мышь в мышеловку, Николетина только пролепетал:
— Да это все Йовица сутулый старается. Наделает глупостей, а Николетина отвечай.
— Уж будто так? — лукаво прищурилась девушка и вдруг, сунув ему под шапку руку, провела пальцами по волосам. Вместе со свалившейся шапкой само небо будто накренилось и рухнуло в траву.
— Ниджо, страшный Ниджо, пулеметчик с голубиным сердцем.
Потрясенному Николетине показалось в этот миг, что он и впрямь голубь, самый настоящий ручной голубь — один из тех, которые сидели когда-то на нижних ветках тенистого ореха перед школой. Вот только откуда у голубя пулемет с точеной смертоносной мушкой прицела, перебегающей по темным фигуркам усташей, что рассыпались по краю поляны?
Разрываясь между несоединимыми образами, которые вели в нем безмолвную борьбу, он осторожно поднял девушку на руки и понес. Тщетно она противилась:
— Ты меня только поддержи, а я сама как-нибудь дойду!
Он шагал через лес, сильный, твердый и решительный, настоящий воин и защитник. А девичья рука, мягко обвившаяся вокруг его шеи, непрестанно напоминала, что где-то глубоко в груди у него трепещет и воркует незабвенный голубь с нижней ветки школьного ореха, голубь, до которого любой парнишка мог дотронуться рукой.
Суровое сердце
На тесном дворе с упавшим забором, перед обветшалой и покосившейся бревенчатой избушкой пулеметчик Николетина прощается с матерью. Сегодня истек его краткосрочный отпуск, и он спешит еще засветло присоединиться к своей части, которая в это время сражается, по всей вероятности, где-то возле Ключа.
Сухое холодное утро поздней осени, солнца нет и в помине, да к тому же еще беспрестанно дует ледяной ветер. Маленькая, щуплая Николина мать сжалась в комочек и втянула голову в воротник просторного мужского пальто. Рядом с рослым и угловатым Николетиной она похожа на озябшего ребенка.
— Ниджо, яблочко мое, побереги ты себя там, — заботливо напоминает мать, дрожа от холода, старческой тоски и предстоящего одиночества. Она говорит, не подымая глаз, и смотрит куда-то на его заплатанные колени. Она знает, что если взглянет сыну в лицо, то непременно заплачет и забудет все советы, которые нужно дать ему перед расставанием.
— Да ну тебя, мать, что мне еще и делать, как не беречься, — досадливо морщится хмурый Николетина и старательно застегивает туго набитый военный ранец, из которого выглядывает промасленная бумага.
— Смотри, золотко мое, будь умницей, — кротко говорит старуха, глотая подступающие слезы, и снимает какую-то нитку с его кургузой помятой шинели. Но Николетина опять раздраженно обрывает ее:
— Да перестань ты, мать! Ясное дело, не дураком буду, а умным. Что это с тобой сегодня?
Привыкшая к его крутому нраву, старуха не сердится на резкие ответы сына и продолжает свои напутствия, все время боясь, что забудет сказать самое важное. С тех пор как началось Восстание, это случается с ней постоянно.
— Ниджо, голубчик, не спросила я тебя, как у вас там с ночлегом-то?
— Ой, мать, есть простаки на свете, но ты всех перещеголяла! Какой еще ночлег? Точно мне кто-то тюфяк там стелет… На землю лягу, небом укроюсь, вот тебе и ночлег.
Сухой и холодный ветер неутомимо метет по голым холмам и опустевшим нивам, опаленным первыми заморозками. Он злобно свистит в облетевшем саду, гонит по дороге одинокий яблоневый лист и протяжно шумит в рощах за рекой, томительно напоминая, что неизбежная разлука уже настает. Старуха еще глубже прячется в выцветшее мешковатое пальто и теперь уже плачет скупыми слезами.
— Сыночек мой, ты уходишь, а я на тебя и наглядеться-то не успела!
Николетина только морщится, избегая встретиться с взглядом плачущей старушки, насупясь, смотрит на одинокое дерево на ближнем холме и грубо, почти зло обрывает: