На исходе дня - Миколас Слуцкис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Успокойтесь. Никого так никого. Воля ваша. Правда, в условиях нашей больницы нелегко…
— Вы уж не сердитесь, доктор! Чувствую себя, как перед путешествием, длинным, тяжким… немало довелось на своем веку помотаться по свету: аэродромы, международные отели и так далее. Не такое путешествие имею в виду — иной раз и недалеко куда-нибудь едешь, и то приходится думать, что прихватить, что оставить, а тут… столько балласту набралось, милый мой доктор, сколько всякого — горы! — и не сообразишь, что тебе необходимо, а что нет, самому себе мешком с отрубями кажешься, можно было бы, тело свое дома оставил, отправился бы в больницу налегке.
— Тело придется прихватить, а язву из желудка выбросим! — пошутил Наримантас, уже окончательно протрезвевший и унявший внутреннюю дрожь; как много нагружает больной на врача, отказываясь от себя, и ведь предчувствовал, что будет именно так: не успел лечь, еще только первый шажок сделал, а уже требует проценты, дополнительные услуги, и бог весть что ему еще на ум взбредет…
На другом конце провода послышалось тяжелое сопение, монолог, захватывающий, как трал, не только рыбу, но и всякую всячину со дна — камни, водоросли, топляки, — на мгновение прервался.
— Вас, доктор, послушают, вы строгий, очень вас прошу, никого. Устал я… Нет, ножа не боюсь, от ожидания, от мыслей устал. Помните, помнишь, Винцас, меня уже однажды оперировали, Каспараускас за лечение платил, не помогло, пришлось лишиться глаза, а когда вернулся, вы на меня, как на рыночного шарманщика, таращились — уж так интересно было, как это я выгляжу без одного окошка и что там, за ним, на дне?..
— Ну к чему былое-то поминать? Теперь другие времена. — У Наримантаса затекла рука, держащая трубку, она чуть не выскальзывает из пальцев, перехватил; и так неудобно, и этак, пора кончать, лучше уж пообещать все, что пожелает, чтобы не тащил в прошлое, когда впереди столько опасного, столько неизвестного. — Ладно, товарищ Казюкенас. Постараюсь никого к вам не пускать, разве что самые близкие…
— Нет у меня близких, уж поверьте, доктор, то есть, конечно, есть, как у всех, но… Это длинный разговор, не теперь, в полночь, вести его, понимаете, могут сын с дочкой явиться, не уверен, но предполагаю; так вот, если придут, не пускайте, что хотите придумайте, но не пускайте, сколько раз пытался с ними контакт установить, особенно когда хуже себя чувствовать начал, куда там, воротили нос, гордые. Невеселая это история, будет время, расскажу, только не пускайте, кто бы ни пришел — никого! — Казюкенас разволновался, из его последних слов ясно, что, помимо детей, есть еще кто-то, кого ему тоже не хотелось бы видеть, и этот «кто-то» заботит Казюкенаса не меньше, чем сын с дочерью.
— Ладно. Но прошу вас, если измените решение, не стесняйтесь. — Здравый смысл подсказывал Наримантасу, что надо дать Казюкенасу возможность не захлопывать двери наглухо, когда груз станет невыносимым, может, и потребуется кто-нибудь, но до этого еще далеко, еще не время об этом думать, а рядом, на другом конце провода, пугающая и такая жгуче интересующая его близость, словно остались они вдвоем в неуютной пустой квартире, из которой вынесено все старье и вот-вот должны привезти новую мебель. — Говорил ли я вам, что по указанию главврача для вас освободили отдельную палату? Окно выходит во двор, будет спокойно.
— Простите, доктор, большое спасибо, что так заботитесь, но не нужно, не нужно изолированной палаты, отказываюсь категорически! Куда положите, туда и лягу, лишь заболев, начинаешь понимать, как они ничтожны, все эти привилегии… смешно, право, месяц назад сам бы отдельную попросил, а сейчас…
Ладно. До завтра, милый доктор, хотя, подождите, какое уж там завтра, оно уже с час тому назад началось, доброе утро, доктор!
Сейчас в него вонзятся глаза, горящие мрачным огнем на исхудавшем лице… Наримантас подумал «глаза» и не поправил себя — искусственный смотрит еще настороженнее, чем живой, словно у него больше прав требовать или упрекать. Когда Казюкенас еще спал после операции, лицо его было красиво и полно достоинства, он легко и таинственно улыбался кому-то бескровными губами, словно потеря крови во время операции очистила его, облагородила, грубовато-крестьянское ушло куда-то, уступив интеллекту и нижнюю часть лица. Потом нагрянул послеоперационный шок, лицо снова изменилось, постарело… Шок. Легкие не снабжали кислородом, сердце — кровью; его измучили, искололи, чтобы вырвать из рук случайно проходившей мимо курносой… Вырвали. Сейчас уставится мрачным взглядом и когтями выцарапает из врача то, что он не осмелился бы сказать, даже если ни в чем и не сомневался.
— Доктор… давит… не могу…
Наримантас отвернул одеяло, уже не опасаясь горящих глаз Казюкенаса, в глубине их таилось простое, человеческое, такое понятное чувство — стыдливость.
— Не мочитесь? Что же вы, коллега Рекус?..
Подскочил Рекус.
— Пригласить уролога?
— Не нужно! Тут Алдона. Скажите ей, чтобы прихватила катетер…
— Сами вводить будете?
— Когда делаешь сам, избегаешь неожиданностей.
В палату с катетером в руках вошла Касте Нямуните, скупо улыбнулась, точно у нее замерзли губы, однако она не скрывала удовлетворения от того, что снова видит Наримантаса, пусть он и не в духе, и что ее руки под его придирчивым взглядом снова будут делать то, что проделывали сотни раз.
— Ну что, проводили, надеюсь, своих гостей? — язвительно буркнул Наримантас.
— У меня гостей не бывает, доктор.
— Извините, родственников из деревни.
— Одного родственника. Точнее, бывшего. Вам требуется еще какая-нибудь информация?
— Не информация! Работа мне требуется, внимательный уход за больным. Вы нужны здесь, понимаете? — шипел он.
— Но меня же Алдона подменяла…
— Никаких Алдон! Пусть наводнение, пожар, землетрясение!.. Ясно? Здесь нужны вы, а не Алдона!
— Хорошо, доктор, понятно… Но я хотела бы объяснить…
— Никаких «но»!.. Никаких объяснений!
…Казюкенас застонал от боли, стыда и облегчения, освободившись наконец от кошмара, которого он и не представлял себе, когда ложился сюда, отдавая свое тело на заклание. Неужто операция — лишь начало страданий, а не конец? Сестра действовала ловко, доктор стоял съежившись, словно это ему вводили катетер, — знакомый, даже хорошо знакомый человек, только забылись фамилия, имя и откуда он его знает. Боль в мочевом пузыре вроде прояснила мозг Казюкенаса, теперь он снова погружался в дурманящий туман, поднимавшийся в палате, словно над болотом, хотя его мужского срама еще касались чужие руки, может быть, бабушкины, только почему-то не черные и узловатые, а молодые, с розовыми ногтями — это не бабушкины! Почти бессознательно — по одной лишь мужской стыдливости — попытался он сопротивляться этим незнакомым рукам, но вот все уже хорошо, будто босой дрожишь за углом избы на обледеневшей земле, а горячая струйка согревает озябшие пальцы ног…
5
Я знаю, бесконечный поток времени уделил мне одну-единственную каплю, и я должен сформировать из нее нечто отличное от всего другого. И вот эта капелька вечной магмы теряет тепло. Такое впечатление, будто отпущенные мне дни отслаиваются, лупятся, как сожженная солнцем кожа, кто-то безжалостно обтесывает меня, словно живое дерево топором, — отлетают кусочки коры, разрушается нежный лубяной слой, текут и пропадают втуне необходимые для жизни соки.
Я осознаю это и страдаю, но ничего не предпринимав, чтобы спасти свою каплю от слияния с безликой вечностью. А если и делаю что-либо, так вопреки собственной тайной сути, все сильнее поддающейся медленному распаду.
Мимо темно-коричневой обтекаемой игрушки я прошагал и глазом не моргнув. Эка невидаль — новенькая шоколадная «Волга»! Я не идиот, который пускает слюни у чужой машины, готовый облизывать ее, как медовые соты. Повезло какому-нибудь бездельнику в лотерее? Или чей-то папаша сумел скомбинировать на свою сотню в месяц? А может, восьмидесятивосьмилетнему дедушке из Чикаго вздумалось искупить грехи перед родным краем и он подарил одному из его аборигенов чудо комфорта и отечественной техники? Откуда мне было знать, что чудо имеет непосредственное отношение к Сальве, к Сальвинии Мейрунайте? Пассажиры этой шоколадной колесницы, обратившись в рядовых пешеходов, бродили, вероятно, по барахолке, где я уже успел отхватить одну никелированную железяку. Тысячи людей месят там грязь; если глянуть со стороны, жуть — трутся друг о друга, хлюпают жидкой кашей, толкаются, шныряя по сторонам глазами, пока не улыбнется счастье: импортные туфли или, как мне, железяка за какую-то десятку. Впрочем, при виде шоколадной игрушки моя гордость от удачной покупки поблекла. Попробуй впереться с этой штуковиной в переполненный автобус, да еще бабки, как на вора, коситься будут!.. Зачем мне это ржавое железо? Украшу им рыдван бронзового века, если удастся воскресить его из мертвых… Была когда-то и у нас собственная телега, Дангуоле летала на ней, пока не случилась авария. Фонарный столб смял телеге передок, и на лбу Дангуоле пролегла бороздка, которая и сегодня иногда краснеет. Подвернувшийся по случаю пешеход пострадал несколько больше… Маменька охапками таскала цветы несчастному алкоголику, старику маляру, а все заботы, связанные со здоровьем потерпевшего, с автоинспекцией и юстицией, пали на плечи отца. Денег у нас не было. От крупных неприятностей избавило одно обстоятельство — оказывается, Сизоносый, я его так прозвал, не всегда ходил в заляпанной известью спецовке, в доисторические времена нашивал и визитку! Не пошутили ли в свободное время боги, сунув его под колеса Дангуоле Римшайте-Наримантене? Бывший учитель провинциальной гимназии, некий Каспараускас, нос которого от чрезмерного употребления алкоголя вызрел в добрую сливу, радостно обнял одного из лучших своих учеников, призванного зажечь яркую звезду на небосклоне родимой Литвы! Только почему-то называл он отца не Винцентасом, а Александрасом, и не Наримантасом, а Казюконисом… Стоп! Не отцовский ли пациент Казюкенас — этот Казюконис? Впрочем, что с того? Пока ничего… Как об этом свидетельствовали бессвязные воспоминания Сизоносого, бывшая гордость класса Наримантас и бывший его воспитатель Каспараускас якобы уже встречались однажды в термоядерном веке… Несмотря на дырявую память, Каспараускас сумел опутать отца, как паук несчастную муху. Вылеченный, облаченный в костюм доктора и выпущенный в лучшем виде из больницы, он через три дня приполз к нам в отрепьях и с подбитым глазом… Уйдет вымытый, приодетый, глядишь, снова является в изрядном подпитии и с синяком на скуле. Дангуоле откупается бутылкой, отец терпеливо выслушивает его болтовню. Одного меня Сизоносый явно избегает — стоит мне показаться, немедленно испаряется, не ожидая, пока я выставлю его вон. И какого черта побирается, если у него собственный дом? Стыдно признаться, но, едва увижу эту нелепую фигуру, смесь бредней каменного века и дешевых сегодняшних «чернил», у меня начинают чесаться руки — так бы и врезал кому-нибудь… хоть первому встречному. Стоп! Совсем этот Сизоносый увел меня в сторону, забыл, что несу с толкучки. А приобрел я бампер! С чего это вздумалось мне возрождать к жизни изуродованный хлам? На таком не покрасуешься, да и сплавить его не удастся — посыпались, точно воробьи, «Жигуленки», кому нужно старьё? Да, с ветерком гоняла на нем Дангуоле к себе на завод, до чего же шли ей солнечные очки и кожаная куртка! «Женщина за рулем», не какая-нибудь салонная фифа в лимузине богатого папеньки — работница, жена и мать! Кто-то на ворованные приобретал, кто-то комбинировал или собирал, подтягивая пояс и отказывая себе во всем, а она выиграла в лотерею за тридцать копеек! Легенда! Землетрясение меня так не удивило бы… Да здравствует легенда! Глянь только, как слушается ее руль, как радостно раскрывает перед ней свои объятия город, которого в пешем состоянии она почти и не знала! И на работу и с работы катит уже не одна — ежели ты на колесах, разве не подбросишь подругу, не подвезешь инженера, живущего по соседству? Одни попросят на озеро их доставить, другие на свадьбу, на новоселье и черт те куда — летит по городу внезапно расцветшая слава Дангуоле Римшайте-Наримантене. Не случись этот выигрыш, не было бы скорее всего в ее беспокойной жизни и завода. Одно дело — работница, заполошно бегущая на автобус, другое — летящая на собственном автомобиле. Испустила дух, нарвавшись на столб, машина — лопнул и завод, хотя, говорят, до сих пор преспокойно отравляет дымом сосновый парк на северной окраине города. После того как Дангуоле упорхнула из дому, в моей душе, пусть несмело, пусть слабенько, затеплилась надежда возродить умершую легенду. Вот и стал я околачиваться возле груды ржавого железа, начал копаться в его нутре…