Веселые человечки: культурные герои советского детства - Сергей Ушакин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот прием достаточно откровенно подчеркнут Толстым при изображении кота Базилио и лисы Алисы. Они не только «ходят парой», у нищих есть контрастный двойник: губернатор-Лис и «жирный кот с надутыми щеками, в золотых очках — он служил при губернаторе тайным нашептывателем в ухо» (243). Более того, в «Золотом ключике» — два кота Базилио: в самом начале Буратино борется с искушением схватить за хвост «полосатого кота Базилио» (191), и потому когда на сцене выступает «настоящий» Базилио, то он оказывается представлен так: «Это был не тот кот, которого Буратино встретил вчера на улице, но другой — тоже Базилио и тоже полосатый» (198). Двойник есть и у Алисы — рядом с губернатором Города Дураков прогуливается «спесивая лисица», держащая в лапе цветок ночной фиалки (214).
Все эти повторения и удвоения слишком частотны, чтобы быть случайными. Примеры обнажения этого приема свидетельствуют о том, что автор по крайней мере подсознательно чувствует наличие «двухтактного» ритма в своей сказке. Удвоения крайне трудно подвести под «общий знаменатель». Некоторые из них воплощают контраст (театр Карабаса и театр Буратино, например), а некоторые — подобие, причем в ряде случаев оно сближает контрастных персонажей (Буратино и Пьеро, жулики и правители). В редких случаях повторы выявляют эволюцию героев (избиения Пьеро), но это скорее исключение, чем правило, — большая часть удвоений ничего не добавляет к уже известному о персонажах.
Более того, «двойчатки» практически перекрывают, делая незаметной более характерную для сказочного жанра трехчастную структуру, которая прослеживается, пожалуй, только в том, что Буратино три раза получает дары: азбуку от папы Карло, деньги от Карабаса и, наконец, золотой ключик от Тортилы. Несмотря на внешнее сходство со сказкой, эти сюжетные ходы отличаются от сказочной модели. Полученные героем дары не соподчинены иерархически — первые два дара Буратино утрачивает и лишь третий, золотой ключик, сохраняет, и тот и ведет к цели — впрочем, для Буратино неведомой до самой последней сцены. Сюжетная случайность, с которой Буратино теряет одни дары, но приобретает другие, скорее напоминает об авантюрном романе, нежели о сказке с ее строгой логикой символических обменов.
Но еще важнее то, что получение и утрата даров в «Золотом ключике» практически не связаны с мотивом испытания, играющим ключевую роль в структуре сказки. Если в сказочной традиции «герой должен проявить доброту, скромность, сообразительность, вежливость, а чаще всего — знание определенных правил игры», в результате чего он и добывает «сказочные ценности из мифического иного мира, от чудесных существ и т. п.» [233], то в «Золотом ключике», как это ни странно, Буратино награждается за неправильное поведение. Папа Карло отправляется продавать куртку и покупать азбуку после того, как Буратино из-за шалостей едва не убивает крыса Шушара. Карабас дает ему денег после того, как тот, «визжа в уши», говорит заведомую глупость — утверждает, что он не может залезть в очаг, потому что один раз пробовал это сделать «и только проткнул дырку» (197). А Тортила решает подарить Буратино золотой ключик после того, как он нарушает идиоматические в сказке правила поведения: оказавшись в пруду, он грубо, хотя и довольно искренне реагирует на проявленное по отношению к нему гостеприимство: «Буратино понюхал, попробовал лягушиное угощение. — Меня стошнило, — сказал он, — какая гадость!» (217) Вообще, если приложить к «Золотому ключику» характерные для волшебной сказки принципы, обеспечивающие успех действий героя (по Мелетинскому, Неклюдову и др. [234]), то результат этого сопоставления будет скорее негативный: Буратино «не проявляет добро… по отношению к дарителям, зверям, старушкам и т. п.», он невольно сообщает важную информацию «дарителю» Карабасу и случайно узнает о волшебном ключике от Пьеро; он не следует благим советам/запретам мудрого Сверчка, папы Карло, Мальвины и других благоразумных персонажей. Единственное правило поведения сказочного героя, которому, впрочем лишь отчасти, следует Буратино, звучит так «Обязательно выбрать наиболее невзрачный предмет, наиболее опасный путь, в принципе — наихудший… вариант» [235].
Насчет «наиболее невзрачного предмета» — это, конечно, не про Буратино, который, как все помнят, даже на невинную арифметическую задачку реагирует весьма агрессивно: «Я же не отдам некту яблоко, хоть он дерись!» (210). А вот выбор «наиболее опасного пути, в принципе — наихудшего варианта» не только точно описывает приключения Буратино, но и подкрепляется его собственной (пожалуй, единственной «мировоззренческой») декларацией: «Больше всего на свете я люблю страшные приключения. Завтра чуть свет убегу из дома — лазить по заборам, разорять птичьи гнезда, дразнить мальчишек, таскать за хвосты собак и кошек… Я еще не то придумаю!..» (187).
Все эти особенности «Золотого ключика» не поддаются объяснению морфологией сказки, зато к ним оказывается приложи мой модель мифологической медиации. Эта модель в трансформированном виде сохраняется и в структуре фольклорной волшебной сказки [236], однако в «Золотом ключике» именно медиация не только оказывается вынесенной на первый план, но и трансформирует сказочную логику (испытания и вознаграждения). Разноплановые, не поддающиеся унифицированной интерпретации удвоения заполняют пространство между отчетливой оппозицией своего/чужого, реализованной в «Золотом ключике» через противопоставление театра Карабаса театру, обретаемому Буратино.
Логика этого процесса весьма близка описанной К. Леви-Строссом логике мифа, предполагающей преодоление противоположностей путем замены «главной» оппозиции другими, менее удаленными друг от друга «парами», в конечном счете замыкающимися на фигуре медиатора. Медиатором же, как правило, оказывается трикстер — мифологический клоун, шалун, нарушитель правил и границ. Именно в роли медиатора-трикстера и выступает в сказке Толстого Буратино, что и объясняет его последовательное антиповедение — несоблюдение правил и норм, ведущее тем не менее к успеху.
Многие сказочные герои генетически связаны с моделью трикстера, так что нет ничего удивительного в том, что, сочиняя сказку, Толстой пришел к этой мифологической семантике [237]. Буратино с самых первых сцен написан именно как медиатор-трикстер. То, что он бьет Джузеппе, еще будучи поленом, его длинный нос как знак вранья, его постоянные шалости, то, что он, едва появившись на свет, убегает от Карло и попадает в беду из-за своего баловства (что, в сущности, предвосхищает последующий сюжет сказки), его декларация непослушания в ответ на предупреждения Говорящего Сверчка — все это с самого начала маркирует Буратино как трикстера.
Черты медиатора также определяют сущность этого героя. Он деревянный и одновременно живой: его можно использовать вместо полена, он не тонет в воде, его может унести ветром — и в то же время он все время хочет есть, у него появляются синяки, и его можно щипать («… Куклы опять начали обнимать, целовать, толкать, щипать и опять обнимать Буратино, так непонятно избежавшего страшной гибели в очаге» (197–198). Он кукла, марионетка — и одновременно стопроцентный мальчишка.
Насколько оригинально совмещены эти черты в Буратино, видно, если сравнить сказку Толстого с «Тремя толстяками» Ю. Олеши, где также постоянно обыгрывается оппозиция кукла/ребенок. У Олеши эта модель служит источником конфликта и движет сюжетом: живая Суок должна притвориться куклой, чтобы спасти Просперо, а подмена куклой спасает ее саму от смерти, наследник Тутти по ходу действия убеждается в том, что у него на самом деле человеческое, а не механическое сердце и т. п. Ничего подобного нет у Толстого: прелесть и сила его героя именно в непротиворечивом совмещении кукольного и человеческого.
Эти изначально заданные черты Буратино как медиатора порождают более сложные, но аналогичные сопряжения противоположностей. Так, Буратино только что появился на свет и только вчера получил свое имя, но едва он приходит в театр, как куклы узнают его: «Живой Буратино! — завопил Пьеро, взмахивая длинными рукавами <…> Это Буратино! Это Буратино! К нам, к нам, веселый плутишка Буратино!» (194). Эта парадоксальная и никак не объясненная ситуация может быть понята только как результат совмещения контрастных черт «романного» или авантюрного героя с биографией (Толстой первоначально хотел назвать свою сказку «романом для детей и взрослых») — и героя мифологического, заведомо известного всем. Причем известного именно как трикстер — «веселый плутишка Буратино».
Было бы неверно утверждать, что Толстой замещает сказку мифом, — он скорее совмещает эти модели, создавая нечто, напоминающее о синкретических мифах-сказках [238]. Более того, Толстой весьма последовательно исключает какую бы то ни было мифологическую серьезность из стилевого спектра своей сказки, ни на минуту не позволяя забыть, что перед нами куклы, а не люди, что все это игра, а не жизнь. В сущности, и отмеченное выше обилие удвоения, работая на логику мифа, вместе с тем зримо акцентирует искусственность, условность и игровую природу действия — это в жизни все случается один раз, а игра, как отмечал еще Хейзинга, всегда предполагает удвоение. Если Толстой что-то и мифологизирует, то именно игру, театральность, шалости и озорство, создавая тем самым парадоксальный миф о сказке.