Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной» - Михаил Дмитриевич Долбилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иными словами, разумнее здесь предположить совпадение: груша и конфеты, спрятанные в каске, лишь на считаные, видимо, недели опередили невымышленную бриллиантовую звезду, угодившую из дворца в ломбард. Однако в известном смысле совпадение не было случайным[253]. Комический эпизод, взаимосвязанный и генетически, и тематически с другими изображениями петербургского бомонда в АК, доносит через подбор деталей то общее впечатление неустойчивости, неурядицы и разлада, которое на современников производила атмосфера двора 1870‐х. Сам состав и организация рукописи словно нарочно напоминают о междоусобице двух фракций и субкультур: правка, внедрившая «вронскую» главу с гвардейскими анекдотами (1:34)[254], теснит на странице текст параллельно ревизуемой беловой копии глав, где вводится женский персонаж из благочестивой придворной камарильи (1:31–32; 2:4), который именно на этой стадии генезиса оформился в политически влиятельную графиню Лидию Ивановну[255].
Эмблематичность застывшей в недоумении фигуры императрицы, как она схвачена в исходной редакции пресловутого анекдота («Неловко всем»), удостоверяется и прямыми свидетельствами о реакции жены Александра II на династические и дворцовые скандалы той поры, в первую очередь на дело великого князя Николая Константиновича. Мария Александровна находила версию о помешательстве беззастенчивой фабрикацией и опасалась долгосрочных последствий и происшествия как такового, и попытки его замять для всей правящей семьи. В конце апреля 1874 года она писала из Петербурга мужу, который лишь за несколько дней до того, в вагоне поезда по пути в Эмс, принял решение, клонящееся к снятию с племянника юридической ответственности:
Конечно, для ужасной дилеммы, перед которой мы стоим [признание недееспособным или отдача под суд. — М. Д.], сумасшествие несколько менее пугающе. Но необходимо, чтобы о нем было во всеуслышание объявлено, ибо в глазах всего Петербурга и почти всей России, он — вор, и вор в худшем роде. Правда уже известна повсюду, вплоть до мельчайших подробностей, включая пропажу моих вещей. Об этом говорят в прихожих, в кабаках, на улице. И спрашивают: а наказание? После чего упрекают [нас] в слабости. <…> Увы, нам не избежать ни стыда, ложащегося на всю семью, ни упрека в непростительном послаблении, которое является поощрением для других. <…> Вообще, я боюсь видеться с людьми, мне кажется, что на меня смотрят с жалостью, а это то самое чувство, которое могут внушать стыд и бесчестье, марающие всю семью, и лучше не строить иллюзий[256].
И снова момент совпадения: в этом же откровенном — несмотря на отчуждение между самими августейшими супругами — письме речь идет и о других, хотя и менее тяжелых, ударах по престижу семьи, а тем самым и монархии. Наряду с решением вопроса о племяннике ближайшим поводом для беспокойства было очередное — после недавнего замужества великой княжны Марии — готовящееся бракосочетание царского чада. Невеста уже представленного на этих страницах великого князя Владимира, дочь герцога Мекленбург-Шверинского, отказывалась переходить из лютеранства в православие, что грозило нарушением прочно установившейся традиции браков российских великих князей. Императрица, которой тридцатью годами ранее этот шаг не стоил, по крайней мере внешне, мук совести, расценивала холодность будущей невестки к русской вере как дополнительный фактор дискредитации правителей в глазах подданных:
Сожаление при виде того, как отвергаются принципы и традиции прошлого, всеобще. То, что меня, я должна сказать, горько расстроило, это слух, будто имена [особ] императорской фамилии не будут более возглашаться в церкви, прежде всего чтобы не совершить кощунства возглашением, с чашей в руках, имени похитителя святого образа [Николы, содравшего звезду с иконы. — М. Д.], а также чтобы отвлечь внимание публики от великой княгини неправославного вероисповедания! Для меня это сопоставление — нож в сердце (Le rapprochement m’est comme un poignard au cœur)[257].
Воображаемый кошмар литургии без ектении, то есть фактически без молитвы о здравии и благоденствии императора и императорской фамилии, вполне мог бы быть выразительно проиллюстрирован толстовской фразой «Все смешалось в царской семье», предтечей (как показано выше) ныне знаменитого афоризма, открывающего тогда еще далеко не законченный роман, — знай тогда этот зачин императрица. Но и само ее письмо, критически упоминающее еще одного близкого родственника, можно прочитать как непреднамеренный, сам собой получившийся комментарий к картинам светского либертинства в АК. Дело в том, что Мария Александровна более или менее открыто — во всяком случае, для императора — возлагала главную ответственность за падение нравов в правящем доме на великих князей из старшего поколения — братьев Александра II. И у отца злосчастного Николы Константина Николаевича, и у его дяди, а заодно начальника по гвардейской службе Николая Николаевича было по любовнице, и обе внебрачные связи были прочными, вросшими в жизнь. (Такая же связь имелась и у самого Александра II, но этот предмет оставался табу между супругами, судя по их переписке, до самой смерти Марии.)
Уже представленный выше в этой главе Николай Николаевич, носивший в семье прозвище Низи, пользовался особой славой из‐за своего сожительства с балериной Екатериной Гавриловной Числовой, матерью его трех незаконнорожденных малолетних детей. Начало этих отношений пришлось на охлаждение между Николаем и его женой Александрой Петровной, урожденной принцессой Ольденбургской, — еще одной из тех религиозных дам, чье благонравие являло в романовской фамилии живой укор все менее сдерживаемому мужскому гедонизму. Великий князь поселил Числову в специально купленном для нее особняке на Английской набережной, где проводил время как у себя дома, и съезжался с нею в своих имениях вдали от Петербурга. Именно такая поездка в том же апреле 1874 года, в которой отца сопровождал его младший законный сын Петр, послужила императрице поводом для сентенции, многозначительно заключающей ее пространное письмо императору:
Вчера у меня была Петровна[258] <…> опечаленная тем, что Низи взял Петрушу в Воронеж. Она боится не разлуки, а нравственного вреда, который может быть причинен ребенку. <…> К несчастью, Низи потерял понятие о нравственности, которое говорит нам, что дозволено, а что нет[259].
С этим-то членом императорского дома современникам, внимательно читавшим журнальные выпуски АК, предстояло встретиться уже вскоре после начала публикации в 1875 году. Вообще, появление великого князя как персонажа, наделенного хоть какой-то индивидуальностью, в романе «из современной жизни» (а не исторической эпопее вроде «Войны и мира», где, в согласии с фактуальной реальностью 1805–1812 годов, единственным взрослым носителем этого титула является брат Александра I Константин Павлович) вряд ли было бы возможно до 1870‐х годов.