Перуну слава! Коловрат против звезды - Лев Прозоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в тот же самый миг голова старого гусляра рванулась вверх. Слепо распахнулись глаза и в лад птичьему крику открылся рот – как-то косо…
Верещага шарахнулся – но голова Бояна уже упала назад, на подстилку. Глаза несколько раз хлопнули, становясь осмысленными – пустой взгляд хищной птицы будто выветривался из жёлтых зрачков.
Боян сел в телеге, опёрся костистой рукой об плетёную обрешётку, крякнув, перекинул себя наземь. Под пристально-насторожённым взглядом ученика подошёл к лежащей на земле, вывернув длинную шею и задрав голенастые ноги, цапле. Перешагнул раскинутое крыло, присел, печально повёл по птичьей голове, прикрывая мёртвые глаза. Что-то неслышно для Верещаги прошептал. Потом встал, повернулся к ученику.
– Чего стоишь, юнак? Сам же жалел, что свежатины нет…
По наставлению Бояна, кровь цапли Вольгость, привязав добычу волхва за длинные ноги к невысокому деревцу на берегу, спустил в глиняный горшочек – потом большую часть той крови, по настоянию волхва, выпил. Потроха, голову и крылья отнёс в сторону, на радость не ставшему далеко улетать орлу. Не, ну вот слышал от Дружины, что Боян так умеет, да и про иных волхвов похожее рассказывали, но чтоб своими глазами!..
Перья Вольгость ободрал с цаплиной тушки вместе со шкурой. Вспоротое брюхо изнутри натёр золой вперемешь с солью. На лугу, к великому своему восторгу, нашёл дикий чеснок и тут же набил им брюхо птицы. Так и закопал под тем местом, где предстояло гореть костру.
Живёооом!
Теперь, зная, что с завтрашнего утра у них будет вдоволь печёной дичи, Верещага и засохшие лепешки с вялениной жевал без особого отвращения.
Вот как бы ещё спросить наставника…
– Спрашивай… – вздохнул Боян, поглядев на ученика из-под кустистых бровей.
Вольгость едва успел подхватить на ладонь вывалившийся из распахнувшегося рта непрожёванный кусок.
– Т-ты… ты…
– Мыслей читать я не умею, – вздохнул Боян. – Так о чем ты меня хотел спросить, юнак?
– Да я… это… в общем – там печенегов с неба не видать было?
– Хм, – волхв прикрыл ладонью глаза и задумался. – Н-нет. Пожалуй, что нет… точно нет. Не видел. Хотя жаль, конечно.
– А в-вот…
– Я же сказал, мысли я не читаю. Но вот чувства твои читать волшбы не надо. По большей части – все на лице. Не то что мысли. Мысли, юнак, ты скрываешь очень хорошо.
– Правда? – улыбнулся нежданной похвале наставника Верещага, не без легкой досады чувствуя пробивающийся на щеки румянец.
– Правда, – улыбнулся Боян. – Иной раз, юнак, трудно бывает понять, есть ли они у тебя вообще…
Румянец со щёк сбежал на уши, а сам «юнак» насупился и замолк, зыркая исподлобья на безмятежно улыбающегося каким-то своим думам волхва.
На следующее утро Вольгость проснулся и увидел, что вокруг лежит туман.
Дружинник государя Святослава видел туманы не раз и не два в своей жизни. Но здесь, в безлюдном краю у берега великой реки этот туман вдруг навеял едва проснувшемуся Верещаге мысли об утре мира. Когда Перун только-только пропахал, по полянскому преданию, русло Днепра. А то и ещё раньше – будто не было в этом тумане ничего, как в тумане над древними водами, перед тем, как Громовержец наклонился к ним – и увидел в них лицо Велеса.
Было… даже не то чтобы хорошо. Странно было и покойно. Юно и древне, и почему-то в этом тумане эти слова не противоречили друг дружке. И… что-то было в этом покое – вот ещё странность – сродно пламени Посвящения. Хотя уж посвящение-то покойным никак не назовёшь.
В тумане раздался плеск.
Зверь? Рыба?
Плеск повторился.
Вольгость тихо спустил ноги на серебряную от инея траву. Сделал даже не шаг – полшага.
И увидел её.
На берегу стояла женщина. И стирала что-то в тёмной осенней воде.
Этого не могло быть. Уж что-что, а близость жилья Вольгость бы приметил.
Но это было.
Странно – поднимать тревогу совсем не хотелось. Совсем. Словно от этого невероятного зрелища – женщина, стирающая в ледяной тёмной воде в безлюдной степи, – стало ещё спокойнее.
Как в руках матери…
Надо сказать наставнику…
Вольгость повернулся – и столкнулся взглядом с Бояном. Волхв, будто не спал вот только что, вздоха два, много три назад, на телеге, стоял теперь рядом с учеником и неотрывно глядел на женщину у воды. Сделал несколько шагов к ней, обходя посолонь. Верещага помедлил – но ведь приказа оставаться на месте ему не давали, – и он стронулся с места. След в след – за учителем.
Волхв остановился. Шапка уже была у него в руке – и он низко склонил коротко остриженную, в звёздчатых шрамах, голову.
– Чьё ты стираешь, Мать? – тихо спросил он.
– Разве не видишь? Твоё. Его. Ваше…
Голос, раздавшийся в ответ волхву, был негромок – но невероятным образом мощен. Словно сбивавшая, смывавшая с ног и уносящая прочь река.
– Что ты стираешь? – спросил Боян уже по-другому.
– Разве не видишь? Взгляни…
Верещага поглядел. Вслед за учителем.
Что это? Плащи воинов? Корзно князей? Стяги?
Дыры, пробитые железом, прожжённые огнём. И кровь. Сочащаяся, заполняющая огромную древнюю реку кровь…
…руки врастают, каменея, в резное дерево правила.
– Верещага!!! – несётся в спину чьё-то отчаянное. – Верещага, уходи с насада!!!
Это не к нему. Его уже нет. Просто нет. На лицо приросла, присохла, как повязка к ране, безумная улыбка.
Друзей нет.
Икмор мёртв.
Ратьмер мёртв.
И вятич, тот самый, которому он подарил вместе со снятым с хазарина обручьем прозвище – он, наверное, тоже уже умер на Белобережье.
Но всё это не имеет никакого значения. Совсем никакого. Перед тем, другим знанием, чудовищным и непоправимым – как будто ты видишь угасающим взором рядом на траве собственное обезглавленное тело.
Мёртв Князь.
Не просто мёртв – подло предан. Теми, кому верил больше всего…
Несколько мгновений он глотал воздух, будто только что вынырнул из ледяной воды, чёрной и горькой от крови…
И новое видение накрыло с головою, будто волна, когда руки женщины ударили сочащимся алым рваньём о воду.
…небо из дыма. Еле-еле проклёвываются сквозь дым солнечные лучи – как пальцы через решётку. Касаются окованной серебром и золотом головы истукана.
Этого истукана он не видел, но знает – это Перун.
Звук вгрызающихся в дерево топоров. Треск. Кованая голова кренится и падает, срывая алые, шитые золотом храмовые покровы. Падает под чьи-то восторженные крики, под многоголосый горестный вопль.
А за сорванными завесами вдруг мелькает…
Нет.
Нет же.
Этого не может быть!
… белокаменный княжеский терем.
В Киеве…
– Нет! – без голоса выдохнул Вольгость, впиваясь мертвой хваткой в руку наставника. – Нет же, Вещий! Скажи!
Что сказать? Как?
Ну, ты же Вещий, наставник! Ты же знаешь…
Гибнущий князь. Рухнувший Бог.
Нет…
Неужто всё напрасно?! Неужто хазары победят? И нет надежды?!
Ну нет же!
Скажи же, Вещий! Скажи Ей!
Ладонь волхва мягко ложится поверх его, вмерзшей в Бояново предплечье, руки. И та словно оттаивает под этим прикосновением, обмякает. А Вещий, высвободив руку из пальцев ученика, передвигает вперёд свисающие с плеча гусли. Проводит пальцами по струнам.
Раз. И другой.
Сколь ни огромны стада – но падут, преходяще богатство, истираются в тысячелетьях, становятся прахом любимцы скупцов – бесценные камни и яркое золото.
Род приходит – чтобы уйти, не вечны народы, и многих уж нет, день придёт – нас не будет.
Но во веки звучит над реками вечности, не зная времени, смерти не ведая – Честь, Слава и Доблесть!
Что-то изменялось в окровавленной ткани, что стирала и не могла отстирать женщина у реки. Что-то пробивалось сквозь кровь, рваные дыры и пятна копоти… пробивалось в лад звукам Бояновых струн. И Вольгость Верещага, зло всхлипнув, словно подперев товарища в стене плечом, потащил, будто меч из ножен, из-за пояса надоевшую горше горькой полыни пиликалку-гудок. Он не помнил сейчас, что играет плохо. Очень плохо.
Наверно, поэтому он даже не понял, что заиграл – будто гудок сам пел в лад гуслям наставника.
…когда ж старый мир в пламени сгинет, чтоб обновиться, и вновь поднимутся из бездн неведомых луга зелёные, сойдутся в них помолодевшие, сквозь смерть прошедшие Боги Бессмертные – о чем припомнят, о чем речь будет их?
Припомнят Вечные деянья Доблести, припомнят тех Они, кто не добычи ждал, а Чести с Славою…
Верещага поднял злые заплаканные глаза, чтоб взглянуть в повернувшееся к ним лицо.
И увидел.
Прогоревшие, проколотые, прорубленные прорехи превращались в шитые золотом и серебром узоры. А чёрная кровь, что пропитала недавнюю рвань, становилась багрянцем.