В стороне от большого света - Юлия Жадовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одним словом, круг, собранный дядей, принял совсем другой характер и получил какую-то смелость и самостоятельность, несмотря на присутствие тетушки.
К вечеру графины с водкой чаще и чаще опоражнивались и беседа становилась шумнее.
Тетушка собралась ехать; к ней подошел дядя.
— Как! — сказал он, — родная сестра оставляет дом своего брата прежде всех.
— Друг мой! я устала.
— Устала? разве ты не можешь у меня отдохнуть? Я, по милости родителя моего, имею свой угол и могу принять сестру мою.
Дядя употреблял это выражение, желая намекнуть на то, что мать его отдала все свое имение дочерям.
— Конечно, — заговорил он плаксиво, — я несчастный человек: родные бросили меня, сестра не хочет побыть у брата несколько часов. Что же? разве у меня неприлично что-нибудь, разве я сделал что-нибудь дурное?
— Ничего, друг мой, но я лучше приеду к тебе в другой раз на целый день.
— Не нужно мне в другой раз! — сердито сказал он и вышел.
— Что с ним, ангел мой маменька, станешь делать! — сказала Марья Ивановна, — попало в голову!
В эту минуту в другой комнате раздалось громкое нестройное пение. Хором соседей управлял дядя и кричал на дьячка за то, что он фальшивит.
— Ну вот и врешь, не туда залез! до-о-кса, до-о-кса сикирия! — И дядя бил такт по столу рукой, так что рюмки и стаканы составляли какой-то дикий аккомпанемент его пению.
Нас, привыкших к тишине, пугала эта шумная пирушка. Тетушка по временам даже вздрагивала. Мы с Марьей Ивановной старались успокоить ее и других робких собеседниц, находя в себе силы шутить и смеяться.
— Не подрались бы они! — сказала одна из соседок, — ведь мой-то куда как задорен, как в голову-то попадет.
В это время вошел дядя с рюмкой в руке.
— Что? пьян я? — говорил он. — Генечка! смотри, пьян ли я? Я сейчас по одной половице пройду. Смотри, сестра!
И он стал ходить перед нами взад и вперед по одной половице довольно твердым, хотя и медленным шагом.
— А вот он так не пройдет по одной половице, вот сосед-то не пройдет.
Он указал на крикливого соседа, стоявшего в дверях.
— Пройду не хуже тебя, — отвечал тот.
— Ну-ка! ну-ка!
Сосед сделал опыт.
— А ты зачем ногами-то виляешь!
— Я виляю? матушка, Авдотья Петровна! решите…
— Нет, нет, — отвечала тетушка, — нет, вы тверды на ногах.
— Нет, пошатнулся, извини.
— Уж если почтенная наша Авдотья Петровна сказала, что я тверд на ногах, то, значит, ты врешь, сосед!
— Я вру? нет, любезный, шутишь… Ты, сидя-то здесь, в медвежьем углу, научился врать…
— Полноте, — сказала я, подходя к соседу, — стоит ли спорить из-за пустяков!
— Матушка, Евгения Александровна! пожалуйте ручку, не погнушайтесь! ведь вы, ангел, можно сказать…
И сосед, к неописанному моему удивлению, залился слезами.
Дядю между тем отвлекла Марья Ивановна какою-то шуткой.
Остальные полупьяные гости тоже вышли к нам; но, к счастью, скоро оставили нас в покое, соединясь за круглым столом в другой комнате.
Чтоб выбраться из этой новой для меня и душной атмосферы, мы должны были прибегнуть к хитрости: лошади поданы были к заднему крыльцу, и мы уехали тихонько, не простясь с дядей.
Я вздохнула свободно, как только свежий воздух пахнул на меня. Весь этот шум, несвязные речи, пьяные лица, запах вина и табака были мне противны; усилие, которое я делала, чтоб скрыть от тетушки неприятное впечатление, до того утомило меня, что мне показалось, будто я тоже опьянела между этими людьми.
Вечер был тихий и теплый, когда мы выехали от дяди; дорога к нашему дому шла лесом; запах пихт и сосен разносился в воздухе; розовый луч заката золотил их вершины и падал на лица моих спутниц, озаряя их каким-то волшебным светом. Этот розовый блеск на старых морщинистых лицах казался мне чем-то нездешним; мне стало страшно, будто настала минута их перерождения, и внутренний пламень объял их, для того чтоб разрушить все ветхое и грубое их существа и обновить их для иной новой жизни.
С замирающим сердцем глядела я на тетушку и теперь только заметила, что время и последняя болезнь немало прибавили морщин на лицо ее; что голова ее тряслась и выбившиеся из-под чепчика волосы были совсем белы. Серьезный вид, сохраняемый ею во всю дорогу, недовольное выражение ее губ, мерный шум тихо катившихся дрожек и вообще молчание еще более поддерживали во мне это тяжелое впечатление.
Мысль о возможности лишиться доброй тетушки в первый раз ясно представилась мне и внесла в мою душу предчувствие истинного, положительного горя.
С приездом домой рассеялись мои грустные мысли; мирные комнаты, с осеняющею их зеленью, хлопотливость Федосьи Петровны, приказания тетушки старосте, разговоры Катерины Никитишны с Марьей Ивановной — все это вводило меня невольно и незаметно для самой в обычную колею жизни.
— Маменьке-то, кажется, неприятно было, — сказала Марья Ивановна, — что он в таком виде угостил ее на первый раз; я обмирала, чтоб у них чего не вышло с Кузьмой Сидорычем. Долго ли до греха? Видно, послал Бог соседа-то не смирного. Да он нас здесь завоюет.
— Ну, полно, уж и завоюет! как ты хочешь, Марья Ивановна, чтоб мужчина не выпил! — возразила Катерина Никитишна.
— Да ведь он и нередко так бывает. Поживи-ка с ним — узнаешь каков молодец. Нет, уж я слышала о нем…
— Что же, Господи помилуй, не приколотит же!
— Да что за удовольствие? Пойдут неприятности; у нас ведь здесь был женский монастырь. Что, Генечка, — обратилась она ко мне, — весело ли было у дядюшки-то?
Я улыбнулась в ответ.
— Вот, друзья мои, — сказала тетушка, усевшись в свое кресло, — на каком пиру были мы! Признаться, мне очень было неприятно: что за компанию выбрал, и след ли ему так орать и такие фарсы выкидывать! И что за лицо, что за голос сделались, смотреть страшно! прежде он совсем другой был.
— Да вы, ангел мой маменька, не расстраивайтесь; вот вы огорчитесь, а вам это вредно.
— Ах, Марья Ивановна! да ведь он не чужой мне!
Простясь с тетушкой, я ушла в сад и долго бродила по темным аллеям, сквозь густую зелень которых кротко мерцали звезды, и лучи их зажигали в моем сердце сладостные, неопределенные чувства, которые, будто музыка, убаюкивали меня и заставили сладко заснуть, когда я, возвратясь домой, легла на свою постель… Но и сквозь сон казалось мне, что ночные сильфы,[11] влетая в открытое окно, реяли над моим изголовьем и напевали тихие песни…
Вдруг под окном раздалось такое громкое пение, что его никак нельзя было принять за пение сильфов. Я вскочила с постели, не зная, что подумать, пока не узнала голоса дяди. Он пел:
Дуброва шумит…
Я наскоро оделась и подошла к окну, перед которым стоял дядя.
— Какову я тебе серенаду задал? — сказал он мне, — ну что вы здесь живете! совсем заплесневели; мы вас расшевелим…
— Я боюсь, что вы разбудите тетушку.
— Сестру? это что за нежности. Конечно, вы большие барыни живете здесь; сохрани Бог вас обеспокоить, имеете тонкий сон… Извините, Евгения Александровна, старика-дядю, что осмелился обеспокоить вас; ведь вы нежная девица, вы на нашего брата смотрите с презрением. Извините, извините!
И он с насмешливою почтительностью раскланивался со мною.
— Что это, барин, и ночи-то на вас нет! — сказала с крыльца Федосья Петровна, — ведь вы эдак сестрицу-то перепугаете…
— Конечно, сестрицу-то перепугаете, — передразнил он Федосью Петровну, потом крикнул: — Молчи, старая ведьма! А вот, Генечка, ты бы старика дядю и угостила, велела бы поднести ему… Прикажи вот этой ведьме вынести сюда рюмочку…
— Да ключи-то у барыни под подушкой, — сказала Федосья Петровна.
— Так черт же с вами! я к попу пойду, если уж в доме родной сестры родная племянница пожалела дяде рюмку водки!..
И он пошел по дороге.
Я долго не могла заснуть, взволнованная неприятным ощущением. Мне было больно и обидно за дядю, и образ его вытеснил все светлые видения, налетевшие на меня до его появления.
На другой день, утром, Федосья Петровна не утерпела, чтобы не пересказать тетушке о ночной прогулке дяди, и это очень взволновало и рассердило тетушку.
— Ах, Боже мой! — говорила она за чаем, — уж до чего дошел, по ночам шататься, беспокоит ребенка (то есть меня)! Ах он пьяница! Нет, я ему скажу, как ему угодно, чтоб он таких фарсов не выкидывал.
Я уверяла, что еще не спала и нисколько не испугалась; но тетушка не верила, думая, что я этим хочу только успокоить ее.
Перед обедом я сидела на крыльце по старой привычке детства. Зеленый ковер расстилался передо мной, как и в былое время; сосновый лес с полуденным ветерком посылал свои благоухания. Теперь уж никто не удержит меня идти по дороге и погрузиться в густую тень леса. Мне не нужно с замирающим сердцем проситься у тетушки… Но я сидела неподвижно, носясь далеко мыслью, воскрешая в уме прошедшее. Лиза, Павел Иваныч, жизнь у тетушки Татьяны Петровны, мрачный образ Тарханова — вставали и проносились передо мной, будто требуя отчета в различных впечатлениях, оставленных ими в душе моей.