Агония и возрождение романтизма - Михаил Яковлевич Вайскопф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был у Благовещения еще один ритуальный аспект, значимый для нашей темы и канонизированный в русской поэзии Пушкиным, Дельвигом и Ф. Туманским. В этот день, 25 марта, принято было отпускать птиц на волю, словно узников из тюрьмы. Исследователи соединяют этот обычай, как и другие благовещенские обряды, с празднованием весны и весенним «отмыканием» природы (кстати, можно было бы напомнить, что открытая клетка – это известная аллегория дефлорации, подхваченная моралистической живописью). Указывалось и на то, что птицы, по всей видимости, считались посредниками между земным и небесным миром, посланцами от человека к Богу или Богородице[159].
Конечно, эта традиция поддерживалась и орнитологической атрибутикой евангельского рассказа: ведь голубь (обычно белый, «серебряный») почитался образом Святого Духа – как и вестником спасения из Быт. 8: 8–12 (имелись, впрочем, у голубя и сексуальные коннотации)[160]. С другой стороны, поскольку птицы, включая того же голубя, были древнейшим и повсеместным символом души, благовещенский обычай мог переосмысляться и как ее освобождение от телесных уз[161]. Парадоксальным образом праздник воплощения оборачивался мечтой о развоплощении. Такую интерпретацию, проникнутую тягой к смерти, мы встретим в стихотворении С. Парнок «Целый день язык мой подличал…» (1923):
Благовещенье! Так завещано:Всем крылатым из плена – вылет.И твои встрепенутся, всплещутся,Голубь мой, в поднебесье крылья.Но чертог скудельный – прочен он,И не рухнуть ему до срока.Разъедай же его, червоточина,Дожигай его, огнь высокий![162]Между тем похожее столкновение обеих установок, христианско-жизнестроительной и противоположной, эскапистско-некрофильской, мы найдем задолго до того в позднеромантической версии рассказа о Благовещении. Предметом дальнейшего изучения и станет этот сюжет, распространившийся в русской литературе с середины 1830-х годов, – сюжет о юной деве, стяжавшей творческий дар и/или его прекрасный адекват – жениха как олицетворение своих поэтических грез (= Гения, взамен Музы, вдохновлявшей авторов-мужчин). Предваряя разборы, следует сразу сказать, что полученный «дар», соединяя романтическую героиню с миром потусторонним, обычно сулил ей скорое и желанное возвращение на загробную родину души; матримониальные же ее чаяния претворялись в утопию небесного, а не земного брака.
Тогда же, во второй половине 1830-х годов, то есть на излете романтизма, подобные порывы уже вовсю пародируются – прежде всего авторами, которые враждебно относятся к женскому творчеству в целом. Ср. в повести Рахманного (Н. Н. Веревкина) «Женщина-писательница»:
В семействе заводится язва. Девушка, мучимая великим чертом стихотворства, улетает в область туманного, неопределенного, дикого. Положительного для нее как будто не бывало и нет. Она пренебрегает занятиями и обязанностями своего пола. Житейские потребности кажутся ей мелкими и ничтожными; даже привязанность к отцу и матери слабеет. В ней поселяется тревожное волнение; она вторит судьбе слезой и луне улыбкой; что-то предвещает ей удел таинственный, и она трепетно ждет будущности. Вместо того, чтоб жить сердцем, она живет головою, наживает себе chlorosis и, бледная, зеленоватая, налитая белою кровью, часто уже неспособная быть матерью, в восемнадцать лет, Бог весть почему, называет свет лукавым и облекает думы могильным саваном, находя всюду холод, пустоту, тень. Она, что должна была очаровывать других, сама, по крайней мере, на словах, уже разочарована. Ум, напряженный пагубными для нежного тела усилиями, узнает прежде времени то, что мог бы узнать позже; понятия опережают лета; она влюбляется в идеал, разлагает любовь, и, когда выходит замуж, для нее нет ничего нового, кроме чепчика с розами[163].
Пищу для критики давало и то обстоятельство, что речь шла преимущественно о писательницах второго, а порой (Е. Шахова) даже третьего ряда. То же касается, впрочем, и авторов-мужчин, разрабатывавших сюжет о девичьем вдохновении, хотя сами они, в особенности претенциозный Тимофеев, оценивали себя совсем иначе. Но здесь симптоматичен и важен как раз их довольно скромный литературный уровень, за счет которого они с наивной прямолинейностью озвучивали то, что у великих и несравненно более искушенных мастеров либо низводилось в пародию («Гавриилиада»), либо, как в «Евгении Онегине», тонко мотивировалось трогательной любовью экзальтированной героини, теряющей чувство реальности.
Вместе с тем сам портрет романтической «девы» у авторов 1830-х годов обычно строился с оглядкой на юную Татьяну Ларину, ибо, не наделив свою героиню поэтическим талантом, Пушкин заменил его поэтической чуткостью, мечтательностью и лирическим томлением, вобравшим в себя всю силу и полноту религиозных упований[164]. Из ее письма Онегину массовый романтизм заимствует, во многих подробностях, и самую грезу героини о грядущем возлюбленном, которому Татьяна приписала свойства и облик божества:
Ты в сновиденьях мне являлся,Незримый, ты мне был уж мил,Твой чудный взгляд меня томил,В душе твой голос раздавался.Давно… нет, это был не сон!Ты чуть вошел, я вмиг узнала,Вся обомлела, запылалаИ в мыслях молвила: вот он!Не правда ль? я тебя слыхала:Ты говорил со мной в тиши,Когда я бедным помогала,Или молитвой услаждалаТоску волнуемой души!И в это самое мгновеньеНе ты ли, милое виденье,В прозрачной темноте мелькнул,Приникнул тихо к изголовью?Не ты ль, с отрадой и любовью,Слова надежды мне шепнул?Этой мистической интонацией и риторическими вопросами перенасыщено, к примеру, стихотворение Надежды Тепловой «К чародею» (1832):
Давно знакома я с тобой.Когда-то, в редкие мгновенья,Не наяву, не в сновиденьи,Видала светлый образ твой.Когда с денницею румянойЯ шла тропинкою лесной,Не ты ли веял надо мнойВ одежде сизого тумана?Не ты ль, как дух, в горах блуждалВ тот страшный час, при громах бури,Не ты ли тучи гнал с лазури?Не ты ли в молниях блистал?Не ты ль мне веял теплотою,Когда покоилась земля,Когда пришла я на поля,Опустошенные грозою?Не твой ли голос по рекеПорой вечерней раздавался,Не твой ли образ в ручейкеС сияньем вечера сливался?..И этот светлый образ, ах!С тех пор и в грезах, и мечтах,И в тайне сердца молодогоНе знаю образа иного![165]Стихотворная драма А. Тимофеева «Елизавета Кульман» (1835) посвящена судьбе изумительно талантливой девушки, скончавшейся в 17-летнем возрасте (1808–1825) в Петербурге. Елизавета рассказывает своей сестре Марии о посещении ангела-хранителя:
Он раз являлся мне во сне,В златой, сияющей одежде,С венком из лилий на главе…………………………………Он долго вился надо мнойИ над туманною землей,Потом спустился, улыбнулся,Ко мне тихохонько нагнулся,И, взявши за руку, сказал:«К тебе я дар принес от Бога;Меня Он вестником избрал.Тебя там любят. Есть дорогаС земли к высоким небесам.Ее узнаешь ты. Над солнцемТебе готовят вечный храм.Теперь чужая ты у света,Гостишь; хозяйкой будешь там.Теперь я твой, Елизавета!»Сказал и подал