Чёрный город - Борис Акунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зачем мой? Надо — беру.
Держа раненого на руках, Гасым стал подниматься на террасу. Ступеньки жалобно скрипели под его тяжелой поступью.
Дверь была незаперта. Хозяин просто толкнул ее плечом.
— Тут чай пью, — сказал он, кивнув на разбросанные по полу подушки.
Вошли в следующую дверь.
— Тут кушаю, когда гости.
Но разглядеть что-либо в кромешной тьме даже с «ёрумэ» было трудно. А Гасым вел дальше. По тесному коридору, куда выходили еще какие-то двери.
— Тут кушаю, когда один… Тут думаю… Тут сплю… Тут ничего не делаю — так просто комната… А тут ты жить будешь.
Опять толкнув створку плечом, он вошел в темное помещение, но Фандорина внутрь не пустил.
— Очень прошу, не входи такой грязный. Ты на шайтан похож. Одежда снимай, во дворе бочка для мусор — туда кидай.
Эраст Петрович разделся. Смокинг, брюки, рубашка — всё задубело от подсохшей грязи. Запаха Фандорин уже не чувствовал, привык.
Даже нижнее белье было черным.
Когда он вернулся со двора, избавившись от испорченной одежды, в комнате горела керосиновая лампа. Маса лежал на кошме, под стенным ковром, сплошь увешанным разнообразным оружием.
— Э, голый совсем, — удивился Гасым фандоринскому виду.
Теперь, вблизи и при свете, наконец можно было как следует рассмотреть бакинского Портоса.
Наверное, ему было лет тридцать или немногим больше, но крупные мужчины всегда кажутся старше своего возраста. Лицо мясистое, большеносое и толстогубое, очень смуглое. Усы и брови не просто черные, а будто смазанные дегтем. Когда Гасым снял папаху, чтобы вытереть пот с бритой головы, она тоже оказалась черной от густо лезущей щетины. Черным был и весь наряд гочи, даже костяные верхушки газырей зачернены.
Гасым тоже разглядывал лицо Эраста Петровича, но недолго.
— Черный весь, одни глаза видно. Завтра тебя смотреть буду. На́ тряпка, нефть вытирай. На́ халат. Старый, не жалко. Я пошел. За доктор пошел.
— Что за врач? Хороший?
— Не бойся, не русский. Настоящий тэбиб. Люди не режет. И язык болтать не будет.
Убедившись, что Маса дышит и что пульс, хоть слаб, но не прерывист, Эраст Петрович занялся гигиеной. Не менее получаса он оттирал кожу ветошью. Чисто не стало, но, по крайней мере, вернулся в европеоидную расу.
Хуже было с волосами. Импозантные седины — снежные, с голубоватым отливом — превратились в слипшуюся паклю. Неясно было, удастся ли волосы вообще когда-нибудь отмыть. Усы торчали, будто нафиксатуаренные. Увы, лучшего результата в данных условиях достичь было невозможно.
Халат, полученный от хозяина дома, можно было назвать «старым» только из вежливости. Весь драный, с торчащей из дырок ватой, он подошел бы разве что Плюшкину. Хорошо, что в комнате не имелось зеркала.
«Это ладно. Но что делать дальше? Не зря ли я послушался Гасыма? Однако он прав: Однорукий не успокоится, пока не доведет дело до конца. Пусть считает, что мы оба мертвы».
Раздумьям положил конец стук в дверь. Послышались два голоса: один — густой, знакомый, другой — старческий, жидкий. Говорили по-тюркски.
Вошел сутулый человечек в белой чалме, с длинной, заплетенной в косицу бороденкой. Был он в халате ненамного лучшем, чем фандоринский: засаленном, латаном. У Эраста Петровича сжалось сердце, когда старик почесал себе щеку грязной рукой с обкусанными ногтями. Ни за что на свете нельзя было подпускать этого шарлатана к раненому!
Старикашка скользнул равнодушным взглядом по Фандорину и не поздоровался, а только шмыгнул носом. Но когда увидел бледного человека, неподвижно лежащего на спине, выцветшие глазки вспыхнули, а ладони азартно потерли одна другую. И Эраст Петрович понял: это настоящий лекарь. Тот, кто так любит свое ремесло, не может быть шарлатаном.
Очень ловко и быстро тэбиб обнажил раненого до пояса. Несколько раз коснулся пальцами ран — легко, словно играл фортепианный этюд. Что-то сказал — Фандорин понял только слово «маузер». Гасым почтительно ответил, потом перевел:
— Муаллим говорит: хорошо, что «маузер». Пуля маленький, насквозь пробивает.
— Но он даже не посмотрел, прошла ли она навылет!
— Муаллим не надо смотреть. Это русский доктор смотрит.
Лекарь достал какую-то скляночку, открыл. Неприятно и резко запахло. Облизнул сомнительной чистоты палец, сунул в склянку, помазал раны.
Тем временем Гасым, с интересом наблюдавший за этими манипуляциями, делился с Эрастом Петровичем своими соображениями по поводу достоинств и недостатков разных марок огнестрельного оружия.
— Армяне мелкие, быстрые, всюду поспеть хотят. Потому «маузер» любят. Пиф-пиф-пиф! Как сорока, да? Туда клюнул, сюда клюнул, а убить не убил. Я «кольт» люблю. — Он достал и показал длинноствольный револьвер 45-го калибра. — Патрон как слива. Бах! Кто стоял — лег, больше стоять не будет.
— Спроси, как тэбиб собирается его лечить? — перебил Фандорин. — И главное: надежда есть?
Продолжая обрабатывать раны, тэбиб певуче что-то сказал. Вид у него был довольный, даже блаженный. «Значит, всё не так плохо», — подумал Эраст Петрович.
— Муаллим говорит: наверно помрет, но это как Аллах решит. Может, и не помрет. Много спать надо. Если всё время спать — может, живой будет. Если не спать, если, как это, один бок, другой бок…
— Ворочаться.
— Да. Кричать будет. Это плохо. Помрет.
Лекарь достал из сумки какой-то жгут. Чиркнул спичкой, поджег. Желто-бурый кончик затлел, задымился.
— Вот это под нос надо. Тогда все время спит, — перевел Гасым.
Фандорин нагнулся, понюхал. Что-то на основе опиума.
— Не опасно?
— Он говорит: дурак всё опасно, даже вода пить, если мера не знает.
Тут тэбиб встал, приподнял Масе одно веко, другое. Зачем-то плюнул раненому в середину лба, растер пальцем.
— З-зачем это?
— Колдует немножко.
На этом лечение закончилось. Старичок снова посмотрел на Эраста Петровича. С хихиканьем сказал что-то Гасыму, тот тоже засмеялся — вежливо, прикрыв усищи ладонью.
— Муаллим спрашивает: почему Агбаш грязный такой. Говорит: надо баня ходить. Правильно говорит. Утром баня пойдем.
— Что такое «Агбаш»?
— Белый Голова. Хорошо назвал. Я тебя тоже так звать буду.
* * *Остаток ночи Фандорин провел у изголовья раненого. Время от времени задремывал, но сразу вскидывался — следил, чтобы не погас снотворный жгут. Листок вощеной бумаги, на котором курился дурманный фитилек, лежал у Масы прямо на груди, ниже подбородка, но отчасти дым, вероятно, проникал и в легкие Эраста Петровича, потому что всё время снились сны — короткие, но неестественно яркие.
То, впрочем, не были опиумные видения (что это такое, Фандорин хорошо знал — в свое время познакомился, чуть не заплатив за это жизнью). Ничего фантазийного, только картинки из прошлого. Некоторые из дальних закоулков памяти, о чем много лет не думалось, не вспоминалось.
…Юный, восемнадцатилетний Маса, сопя, вцепился в запястье. Выкручивает руку, ей больно. В руке зажат револьвер. Маса повторяет: «Икэмасэн! Икэмасэн!», что значит «Нельзя! Нельзя!». Себя Фандорин не видит, но чувствует, как что-то рвется в груди, глаза слепнут от слез. Минута отчаяния, попытка застрелиться. Семьдесят восьмой год. Иокогама.
…Масе тридцать. Теперь разбито сердце у него. Он плачет. Маса расстался с женщиной, которую полюбил — в первый и последний раз. Эраст Петрович слышит свой взволнованный голос, с сильным заиканием: «Идиот! З-зачем? Она тебя тоже любит! Ж-женись!» Маса всхлипывает, размазывает слезы по круглым щекам. По японским понятиям мужчине из-за разбитого сердца плакать не стыдно. «Верность не делится надвое», — отвечает Маса и плачет еще горше.
…Масе пятьдесят. Он сидит перед зеркалом, сбривает с макушки волосы острым кинжалом. Лицо торжественное, глаза полуприкрыты. «Буддийский м-монах из тебя все равно не получится», — насмешливо говорит Эраст Петрович. Он грызет яблоко, во рту свежий, кислый вкус антоновки. Точным, изящным движением Маса стряхивает с клинка пену. «Из человека получается то, что человек хочет получить».
И так далее, и так далее. Каждый сон был про Масу. И всякий раз обрывался одинаково. Эраст Петрович вскидывался от ужаса: умер! Нагибался проверить, дышит ли. Проверял тлеющий огонек. Снова проваливался.
Последний сон, уже при свете утреннего солнца был такой.
…Кисточка пытается вывести на рисовой бумаге иероглиф «одиночество». Это упражнение для концентрации. Идеально написанный иероглиф, значение которого безупречно соответствует моменту, выводит сознание на уровень совершенства, и тогда мысль обретает остроту меча — задача, казавшаяся неразрешимой, раскрывается сама собой. Это многократно проверено. Но идеальный иероглиф получается не всегда. Сейчас — никак. Эраст Петрович пробует снова и снова, по бумаге разлетаются брызги. Тогда поверх плеча протягивается короткопалая рука, отбирает кисточку и быстро, размашисто рисует когтистый знак: «Одиночество».