Иван V: Цари… царевичи… царевны… - Руфин Гордин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молчали. Ибо знали: в чужой монастырь со своим уставом не входят. Думали: монастырь сей строен греками в незапамятные времена, стало быть, грекам и быть законниками в нем. Православие песнопения? Греческий язык русскому мужику — тарабарщина. Басурманство.
Да, есть их вина. Ежели бы не бесноватый Никон да послушливый царь, могло бы тихо сойти. Без супротивников. Без насилия.
А так двинули против староверов, раскольников воинскую силу. С кем воюете? Кого рубите, колете, в кого стреляете?
В своих же, в православных, одним святым поклоняющимся, одному Богу преклоняющимся.
Богородица, матушка, заступница, спаси нас! Образумь нас, Спаситель, сын Божий!
Вошел царь. Запросто. К любимцу Артамону с охотою, как в свои хоромы.
— О чем речь ведете?
— О Никоне, великий государь. О смуте раскольнической, им посеянной.
— Не им — мною, — покаянно отвечал царь Алексей. — Мирволил я ему, слушал его речи и казались они мне разумными. Не видел я за ним демона стоящего и кривляющегося. Грех на мне. Расстригли мы его, слава Господу, поняли, куда он завел нас.
— Поздно поняли, великий государь, — возразил Артамон — Бегут люди в глубь, в глушь, в леса. От законных господ бегут. Разорение государству чинится.
Развел царь руками.
— Поздно уж отбой-то бить. Сказано, велено, указано. Каково молиться, как петь, как креститься. Ослушников воли царской наказывать сурово, вплоть до смерти. Указы мои царские не отменены. Новый патриарх никонианские правила не отменил. Назад идти негоже. Вперед пойдем.
— Раскол в государстве ширится…
— Все на пользу, Артамоша. Глухие места заселим, — сказал царь весело и обратился к грекам: — А вы что молчите, затейники? От вас все пошло.
— Ты во всем прав, великий государь, — отвечал за всех Симеон. — Назад повертывать негоже. Ослушников наказывать не грех. Токмо уж больно свирепствуют воинские команды. Люди сжигаются с детьми и старцами, с женками и работными мужиками. Умерь стрельцов, великий государь. Пусть беглые прощены будут и оставлены.
— Неможно. Вышняя вода непреложна. Жаль мне людишек, но отвороту нет.
— Ну хоть послабление, — не сдавался Артамон.
— И послабления не будет Как поведено, так воеводы и поступят с раскольниками.
Тверд был царь в своей воле. И мягок с теми, кто мил сердцу. Знал это Матвеев. И ведал пути к сердцу повелителя. Не видел ничего хорошего в том, что бегут людишки в леса, спасаясь от чего? От троеперстия, от никонианской щепоти. Гиль какая-то!
Взял да окрестился двуперстием. И с вызовом глянул на государя. Тот ухмыльнулся и тож осенил себя двумя перстами. Стало быть, согласен: гиль, нету ей почитания, стало быть, понимает, каково всколыхнул Русь.
И греки понимают: не ко времени все сии новшества, исправления, греческий язык в богослужениях. Думая строить, бойся разрушить. Вера незыблема. Она на века и веками освящена.
Все это высказал царице Натальюшке, воспитаннице, любимой приемной дщери при живом отце Кириле Полуэктовиче. Они все близкие — Нарышкины. Пожаловал им царь палаты при Высокопетровском монастыре, в Белом городе, пожаловал заради рождения царевича Петра. И монастырю слава: великий государь щедрые пожертвования внес в монастырскую казну, стал посещать храмы, велел замостить улицу Петровку, что вела к монастырю.
Наталья гугукалась с Петрушей. Крепенький да живенький был младенец. Глядел на окружающих со смыслом. Складывал какие-то свои, одному ему понятные слова. И гневался, видя, что его не понимают. Морщил лобик, грозил кулачками — как взрослый.
Натальюшка разговаривала с ним:
— Ну что, Петя, Петрушечка, как повелишь?
— Гу-гу, бу-бу, — отвечал Петруша. И вдруг отчетливо произнес: — Ма-ма.
Обняла, не руками — губами, всего-всего. Повторяя, захлебываясь:
— Ма-ма, я мама, мамка, ма-ма…
Умиленно глядел на этот восторг материнства Артамон Сергеич. И у самого душа воспарила: оба родные — Натальюшка и Петруша, оба как бы кровные, нарышкинского семени-племени.
— Слышал? Ма-ма, — обратилась Наталья к Артамону. — Складывает помалу, экий смышленыш.
Не знал Матвеев, как приступить к разговору. Важный был разговор, а тут своя важность, свои радости, далекие от тех, кои его тревожили.
Натальюшка чутка, как всякая мать, уловляет волну либо облако: точно не скажешь. Поглядела внимательно на Матвеева, участливо спросила:
— Ты с докукой какой, Сергеич?
— С докукой, царица, с докукой, Натальюшка.
— Сказывай, какова докука.
— Больно велика она, объемлет всю Русь православную, разброд пошел, останову нет.
— Великий государь может остановить? — догадалась Наталья.
— Умница-разумница. Все ведаешь.
— А я вот что тебе скажу, Сергеич. Жене в мужнины дела, коли в любви живут да в согласии, мешаться можно. А царице в государевы — никак нельзя. Не бабье это дело: государство править, не тот в нас смысл.
Наклонил голову Матвеев: что скажешь, как возразишь? Правду сказала Натальюшка-разумница. Вздохнул тяжело да и откланялся.
— Потерпи чуток, — кинула ему вдогон, — сам государь-батюшка в ум придет, своим умом достигнет.
Одна надежда на это. Но сколь ждать придется? Растеклись людишки, все глубже разброд. Можно ль будет унять? Время-то течет, как река, без останову.
Время бежало вместе с людьми. В места заповедные, безлюдные, где богатства в землю зарыты. Дело простое — отрыть, открыть, отлить…
Светлоструйна речка Выг. Много в ней рыб разных. Вымывает зелен камень. Нашлись знающие люди среди беглецов, сложили жаркие печи на воле, стали плавить в них зелен камень.
Потекла струя огненная, искристая, застывала литым золотом. Медь!
Разрасталось Выговское общежитье. Была пустынька, стала пустынь, а ныне вот многолюдство. Беглые. Монахи из Соловецкого монастыря, те, что убегли от расправы да ссылки, монахи из соседних монастырей, коим невмоготу строгий никонианский устав.
Старец Савватий провозгласил:
— Богаты мы. Станем на мир труждаться.
Ладили медные лопаты да косы, серпы да сошники. Никудышный то был материал, мягкий, податливый. Все тупилось, гнулось, ломалось.
— Э нет, — молвил старец Герман. — Струмент медный ни на что не гож. Станем лить священные образы. Кресты осьмиконечные.
Ухватились — мысль! Выискались умельцы. Герасим из работных людей имел навык к железу. И стал лепить формы из глины. Лепил, сушил. Не больно ладно получилось. Но почин — главный чин.
Неказист, кривоват отлился первый крест. А все потому, что форма не удалась.
— Форма есть главная тонкость, — изрек старец Савватий. — У кого рука тверда да тонка? Ох, труды, труды!
— Священны-то символы надобно с навыком творити, — повторял старец Савватий. — А навык в трудах. Ты коня прежде отлей, — наставлял он Герасима, — либо другого зверя, какой сподручней.
Конь вышел неказист. И звери лесные поначалу не удавались. У Герасима явилось немало подручных. Пробовали всяко. Кто-то догадался в расплав сунуть оловянную тарелку.
Все случаем, все пробой шли к открытию, к умелости. Посовали все олово в медь. Окрепла она — странное дело, и пожелтела.
Черны, обожжены пальцы у Герасима и его подручных. Зато раз за разом выходит лучше, складней. Глина дня форм — груба.
— Дай-ко я ножичком в березе форму-то вырежу, лик Исусов.
— Не богохульствуй! — осадил Герасим юнца Ваську.
Васька — малец дотошный, упорный. От своего не отстает.
Глядит Герасим — режет Васька втихаря Христов лик. Погрозил пальцем. А Васька не унимается.
— Сгорит же береза, — усовещает Герасим.
— А ежели тонкий слой глины нанесть. Да втереть.
Работает котелок у мальца, варит. Может, и в самом деле получится.
— Считай, первый блин комом, а далее плюхами, — бурчит Герасим.
Залили, поглядели. Комом, да не совсем. Можно продолжать, глядишь — и выйдет вовсе гладко. На всю Олонецкую землю слава пойдет. А на земле этой скитов развелось — ого-го!
Насылают стрельцов с пушками. Вязнут пушки в болотах, а кой-где и палят. По домам, по церквам палят, антихристы. Стольник Неёлов повадился искоренять раскольничьи скиты. Непростое это дело, не гладка дорога: завалы, засеки, рвы, валы.
Непроходима земля олонецкая, сопротивляется, сколь может. Гнус да комарье облепляют стрельцов несметным облаком, гады ядовитые норовят ужалить, зверье разное по рекам человечины взыскует. Страхи, одни страхи! Побежали и стрельцы. Куда глаза глядят. От сей дикости да смертности неминучей, не дожидаясь гибели. А гибель грозила им отовсюду — из-за каждого кусточка, из чащобы, обступавшей их со всех сторон, из зеленой муравы, проваливавшейся под ногами со зловещим чмоканьем, от которого холонуло сердце.
А по ночам над болотами горели синие огни, словно глаза каких-то существ. Бывалые люди называли их кикиморами. Кикиморы-де манят человека, подмигивают ему: ступай ко мне, здесь покойно. А там трясина, топь.