Холод черемухи - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Где поп? – заревел он и дулом заряженного револьвера упёрся в первое, что попалось на глаза: молочно-нежное горло русского парня. – Его тоже – к стенке!
Привели Макария.
– Что, поп, не боишься? – весело и с некоторым даже восторгом спросил его Пётр Иванович.
Макарий с трудом поднял перебитую правую руку и медленно перекрестился. Пётр Иванович посмотрел на него белыми своими глазами, и сердце забилось так сильно, что стало вдруг больно дышать.
– Ко мне в кабинет! – свистом и клёкотом выдохнул он в лицо латышей. – Один разговор есть! Сурьёзный!
Руки его были ледяными, в голове мутилось, и, как сквозь разводы, он и не видел толком, а скорее угадывал ту темноту, которая сгустилась перед ним, приняв очертания человеческого тела. Сверху было посветлее: там, стало быть, лоб находился и белые волосы.
– Давай говори, – приказал ослепший Пётр Иванович. – Всю правду мне, белая сволочь, выкладывай!
– У нас с тобой разная правда, – громко ответил Макарий, намеренно повысив голос настолько, чтобы слова его могли быть расслышаны сквозь гул и грохот, стоявший в голове Петра Ивановича.
– Свою, сука, правду я знаю! А ты мне свою, блядь, выкладывай!
– Скажу, – согласился Макарий. – «Горе вам, законникам, что взяли ключ разумения: сами не вошли и входящим воспрепятствовали…»
Пётр Иванович не дал ему договорить. Коршуном – не крупным, а хилым и сморщенным коршуном, с разинутым клювом, и острым, дрожащим внутри языком, и прогорклым дыханием, – налетел он на тёмного снизу и белого сверху Макария и, тыкая дулом своего тоже горячего от липкой и мокрой руки револьвера, брызгая горькой и мелкой слюной, принялся избивать его, путая русские ругательства с латышскими, всё больше и больше бледнея.
Потом всех поставили и расстреляли. Стрелял Пётр Иванович сам и ни с кем не делился. Такой был денёк: самому не хватало. Устроили казнь во дворе. Снежок мелкий шёл, и дышалось там легче. В подвале, расположенном под автобазой ЧК, всегда было душновато, воздух кровянистый, спёртый, и нынче Пётр Иванович решил не спускаться в подвал, а дело закончить на улице. Все двадцать шесть, включая Макария, который по-прежнему виделся Петру Ивановичу не то сквозь туман, а не то сквозь мерцание, раздетые до нижнего белья, выведены были во двор и вплотную притиснуты к ровным и аккуратным штабелям дров. Пётр Иванович стрелял из тяжёлого нагана в затылки. Раскалывались наподобие арбузов. Мозги залепляли дрова чем-то вроде помёта, жемчужным и белым. Хорошее место! И тихо, и быстро. Потом, правда, поползли по Москве слухи, что чекисты устроили во дворе какую-то снеготаялку, благо дров много, жгут их и во дворе, и на улице полсаженями. От снеготаялки текут кровавые ручьи. Однажды перелилось через двор и вытекло прямо на улицу. Стали заметать следы. Открыли какой-то заброшенный люк и слили в него весь кровавый поток. Стекло хорошо, только запах был сильный.
В тот день (ну, к вечеру, правда!) Пётр Иванович и перестал различать своих от чужих. Встретил в коридоре, уже собираясь домой и трясущимися руками натягивая пальтецо на своё тщедушное тело, соратника верного Берзина и вдруг как выхватит револьвер, как приставит его к груди пламенного революционера:
– А ну, гада к стенке!
Хорошо успели наброситься и отнять боевое оружие. Берзин так и остался стоять как приклеенный, пока вяло выкрикивающего чепуху Магго Петра Ивановича уводили к доктору. Доктора он тоже потребовал расстрелять, рубаху с себя снять не дал и больно, как белка, кусался. Отправили сразу в лечебницу. В лечебнице, правда, пришлось повозиться: держали во льду, кипятком обливали, кормили насильно, легонько пороли. Лекарств настоящих тогда ещё не было: ну, бром, валерьяна. Кого этим вылечишь? Зато, уже выздоравливая и смущённо покашливая в прокуренный кулачок на прогулках по скучному дворику лечебницы, познакомился Пётр Иванович с такими же, как он, пострадавшими за дело красного террора, не пожалевшими себя товарищами. Многие и симптоматику имели похожую: перестали отличать своих от чужих и классовых врагов видели в каждом, совсем и случайном лице и предмете: животных и даже, бывало, деревьях. Были, однако же, и другие, к которым запросто захаживали расстрелянные, требовали, чтобы им объяснили причину их собственной смерти, детей приводили и жён с матерями. Но эти встречались не так чтобы часто.
На Таню стало страшно смотреть: Александр Сергеевич пропал. Потом Алиса сбегала в больницу, спросила, что с доктором Веденяпиным. Отводя глаза, старшая медсестра сказала, что с сыном там что-то. Забрали, короче. У Алисы Юльевны перехватило горло: как Тане сказать? Сказала осторожно. Таня опустилась на диван, обхватила себя руками крест-накрест и закачалась из стороны в сторону.
– Танюра! – строго, как будто Таня плохо написала французский диктант, сказала Алиса Юльевна. – Ты знаешь, сейчас очень многих берут. Ты знаешь ведь это?
– Я знаю, – испуганно ответила Таня.
– Помочь мы не можем. Бог даст, – и Алиса быстро, как это делала няня, трижды перекрестилась, – Бог даст, и отпустят. Тебе в эти вещи не нужно мешаться.
От волнения она делала ошибки в русском языке, но тут же всегда исправлялась.
– Тебе не нужно вмешиваться в такие вещи, – сказала гувернантка, с болью наблюдая за Таниным лицом.
При этом Таня изо всех сил натягивала на лицо волосы с обеих сторон головы, как будто пытаясь в них спрятаться.
– Я сейчас пойду туда, – не переставая закрываться волосами, забормотала она и вскочила. – И не держи меня!
– Куда ты пойдёшь? – спросил отец, входя в комнату. – Позволь мне решать. Никуда не пойдёшь. Ты дома останешься, с сыном.
– Но ты же не знаешь! – закричала Таня. – Куда вы все лезете? Что вам за дело?
Отец вопросительно перевел глаза на Алису Юльевну.
– Нашёлся герой? – с легким презрением, которое всегда появлялось в его голосе, когда речь заходила об Александре Сергеевиче, давно переставшем быть тайной для дома Лотосовых, спросил он.
– О да! – громко вздохнула Алиса. – Несчастье такое. Там сына забрали.
– Не смей ничего говорить! – ещё громче, звенящим, срывающимся голосом закричала Таня, хотя отец подавленно и угрюмо молчал. – Не смейте все лезть! Я знаю, что делать, и я это сделаю!
– В таком состоянии ты не пойдёшь! – резко оборвал отец и сам побагровел. – В таком состоянии ты не дойдёшь! Ты хочешь свалиться на улице? И чтобы тебя подобрал их патруль?
– Папа! – забормотала она как безумная и вдруг опустилась перед ним на колени. – Отпусти меня! Ради Бога, не держи!
Он подхватил её под мышки и начал поднимать с пола. Руки её показались ему слишком горячими. Он вновь посадил её на диван и быстро пощупал ей лоб.
– Да жар у тебя! Ведь ты вся горишь!
Алиса Юльевна села рядом с Таней и обняла её. У Тани стучали зубы.
– Алиса! Чего вы расселись! – зарычал доктор Лотосов. – Ведь это же тиф! Ребёнок пусть спит вместе с няней, а Таню немедленно в детскую! И чтобы там было тепло! Подите там перестелите, я сам уложу!
…Александр Сергеевич вёл её по пушистому и тёплому – как солнцем согретая в поле трава, – по очень блестящему белому снегу. Она цеплялась за его плечи, но он почему-то выскальзывал и вдруг становился невидимым. Вокруг зазвучала «Аида». Так громко, что стала болеть голова, потом заболело всё тело. Ей стало казаться, что Александр Сергеевич задумал украсть у неё Илюшу и отвести его к отцу. Но кто был Илюшин отец? Этого она никак не могла вспомнить. И где он сейчас? Старый цыган с сизой и раздувшейся мордой утопленника катался по белому снегу, и рядом каталась гитара на шёлковой ленте… Александр Сергеевич начал вдруг до боли целовать её в грудь, и она, смеясь от восторга и от того, что ей стало щекотно, просила его: «Крепче! Крепче! Ты их не кусай, ты соси!» – «А как же тогда молоко?» – спросил её Александр Сергеевич. Ужас она почувствовала от этого его простого вопроса. А как же тогда молоко? Чем Илюшу кормить? Она молоко-то своё отдала! Ей стало стыдно, и она хотела оттолкнуть от себя Александра Сергеевича, который собирался украсть у неё Илюшу и отдать его отцу, но Александр Сергеевич впился в её тело своими знакомыми ей, бешеными губами, и она обмякла, растворилась в его поцелуях, перестав даже и обращать внимание на то, что ей больно, особенно горло, особенно там, где ключицы, и там, где живот, куда спрятан Илюша…
Отец говорил Дине и Алисе, что главное – не давать бредить, силой возвращать её к действительности, но именно этому она и сопротивлялась. Как только Дина, с растрёпанными, дыбом стоящими над выпуклым лбом медными волосами, заплаканная от постоянного страха, что сестра её умирает, увидев, что Таня проснулась и смотрит на неё ничего не выражающими глазами, начинала спрашивать у неё, какое сегодня число, год и месяц, Таня отвечала ей такой незнакомой, прозрачной улыбкой, что Дина пугалась. Температура держалась долго, а когда она наконец упала, Таня не могла пошевельнуться от слабости и даже не сопротивлялась тому, что её пришлось обрить наголо. Теперь она лежала в детской, которую два раза в день хорошо топили, её кормили вкусным перловым супом и котлетами (о том, откуда берутся дрова и почему в супе плавает картошка и кусочки моркови, она не спрашивала!), и самым главным ощущением её, как только утихла ноющая боль в спине, стало ощущение потери своего тела. Иногда она приподнимала руку и искренно удивлялась: что это? Рука? Она помнила, что это её рука, но каким образом эта рука вдруг приподнялась и что это значит: рука – она не понимала.