Любимые дети - Руслан Тотров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ваш телефон не отвечает».
«Повторите, пожалуйста, — просил я, усаживаясь поудобнее, — я подожду».
Конечно, в зале переговорного пункта нельзя было улечься, как хочется, хоть знаменитость городская по кличке Канфет, дурачок, не такой, впрочем, глупый, как могло показаться на первый взгляд, преспокойно укладывался, подмяв щекой жесткую, как сапожная щетка, бакенбарду, и спал себе, посапывая в свое удовольствие, на сдвинутых в ряд стульях. Иногда его будили, забавляясь, молоденькие милиционеры, заходившие среди ночи погреться и поболтать с девчонками-телефонистками, и, склонившись над ним, спящим, над верхней его бакенбардой, они, словно ангелы небесные, звали вкрадчиво и нежно:
«Господин Канфет, а, господин Канфет!»
Проснувшись, он с задумчивой медлительностью открывал глаза, смотрел некоторое время, как бы не веря себе и надеясь на чудо, но так и не дождавшись его и узнавая понемногу знакомые предметы и лица, и видя вместо райских кущ казенные стены переговорного пункта, а вместо сияющих нимбов милицейские фуражки, раздражался и, не поднимая головы, страшно кричал, проклиная обидчиков своих и саму жизнь, и милиционеры — двое или трое — с притворным испугом разбегались, прятались в пустых кабинах и, отсидевшись, выглядывали робко, выходили и кланялись издали, просили прощения:
«Извините за беспокойство, господин Канфет».
Яростно плюнув в их сторону, он закрывал глаза и через секунду спал уже, посапывал безмятежно, а милиционеры, болтая с телефонистками, то и дело с интересом поглядывали на меня, и я догадывался, о чем идет речь, и знал, что рано или поздно они займутся мной — от избытка ли жизненных сил или от веселого нрава? — и вот наконец это случилось, и один из них, красавец, направился ко мне пружинистой походкой и, козырнув небрежно, потребовал документы. Знаки внимания подобного рода мне не раз оказывали на вокзале, и, приученный к ним, я без лишних слов протянул ему паспорт, раскрыв который, он глянул на фотографию, потом на меня, сличая, так посмотрел, словно пытался увидеть затаившегося во мне злодея-рецидивиста, вооруженного холодным, огнестрельным, химическим и бактериологическим оружием, и ждал при этом, что, не выдержав его взгляда, я слезливо раскаюсь во всем и сложу к его мужественным ногам весь свой арсенал. Однако признаваться мне было не в чем, документы я содержал в порядке, а правомочность моего присутствия здесь подтверждалась квитанцией на заказанный и даже оплаченный заранее междугородный разговор. Обманутый в лучших своих ожиданиях, милиционер нехотя вернул мне паспорт, но, продолжая играть роль ясновидца, сказал, словно к допросу приступая:
«Говорят, твой телефон никогда не отвечает», — сказал и снова уставился на меня.
«Не хочет снимать трубку», — ответил я.
«Кто?» — насторожился он.
«Мечта».
«Какая еще мечта?» — подобрался он, будто к прыжку готовясь.
«Обыкновенная», — пожал я плечами.
«А-а, — возликовал он, докопавшись до сути: — Баба?!»
Я кивнул неопределенно, а Канфет открыл вдруг глаза и вякнул презрительно:
«Чокнутый, что ли?»
Все засмеялись, а Канфет снова открыл глаза и добавил, уточняя:
«Лягавого имею в виду».
Тут уж все чуть ли на пол не попадали со смеху, и телефонистки, и милиционеры — симпатичные в общем люди, — и даже сам Канфет, личность серьезная и строгая, позволил себе скривить губы в брезгливой усмешке…
Спокойная или тревожная, ночь между тем кончалась, на переговорном пункте начинали появляться первые абоненты, и я поднимался, потягиваясь, подходил к окошку, сдавал квитанцию и получал внесенную сумму.
«Ничего, — утешал я телефонисток, — я еще с работы позвоню».
«Мечте?» — улыбались они, глядя на меня с любопытством, и я кивал грустно, пришелец из другого мира, в котором наяву, а не в кино и не в книгах, случается неразделенная, но верная, единственная на всю жизнь
РОМАНТИЧЕСКАЯ ЛЮБОВЬ.
«Приходите, — звали они, — мы дозвонимся».
Им не терпелось подслушать — о чем же он будет говорить с НЕЙ!
«Приду, — обещал я совершенно искренне, — скоро увидимся».
Выйдя на улицу, я шел по тихому, не проснувшемуся еще городу, завтракал в гарнизонной столовой, открывавшейся раньше других, садился в трамвай и ехал на работу, но не к восьми являлся, как полагалось мне, а к половине седьмого, и, предъявив пропуск (в развернутом виде) заспанному бойцу ВОХР, шагал прямо в белокафельный наш, чистенький туалет, умывался, брился, отряхивался, прихорашивался и, доведя себя до товарного вида, поднимался на третий этаж, шел в отдел, садился на свое место, клал перед собой какой-нибудь эскизик и подремывал в ожидании сослуживцев. Без четверти восемь, точный, как само время, в отдел являлся З. В., и, заслышав его шаги еще издали, из коридора, я брал карандаш, склонялся над листом, сосредоточенно чертил что-то замысловатое и выглядел при этом настолько глупо, наверное, что вполне мог сойти за гения. Поздоровавшись, З. В. проходил к своему столу, раскрывал папку и, перебирая бумаги, спрашивал, чтобы не молчать:
«Решили поработать с утра пораньше?»
«Да, — отвечал я, — люблю поразмыслить в одиночестве».
«Ну что же, — кивал он, — не буду вас отвлекать».
«Я бы и по ночам приходил, — заикнулся я как-то раз, решил прозондировать почву, — с удовольствием бы поработал ночью».
«Вы же знаете, — напомнил он, — у нас режим. С десяти вечера до шести утра в отделе можно находиться только по специальному разрешению директора».
«Если бы вы походатайствовали, — сказал я без всякой надежды, — директор бы не отказал».
«Не вижу в этом нужды, — ответил З. В. и добавил двусмысленно: — Вы и без того достаточно творите».
Начинался рабочий день, я становился к кульману, двигал рейсшину, чертил, создавая новые и даже новейшие конструкции, участвовал в научно-технической революции, в преобразовании мира, если выражаться высоким штилем, и это было одно мое Я, гордое и свободомыслящее, а другое, неприкаянное, шлялось вечером после работы по окраинным улочкам — домик налево, домик направо: «У вас не сдается комната? Комната не сдается?» — и, таким образом, во мне наметилось и произошло
СОЦИАЛЬНОЕ РАССЛОЕНИЕ,
но, как ни странно, дело обошлось без бунта, и оба моих Я жили в мире и согласии, потому, наверное, что помнили о светлой комнате в Черменовой пристройке, той самой, куда они всегда могли вернуться, слившись воедино.
Я заходил в подъезды новых, многоэтажных домов, поднимался по лестницам, звонил в чужие квартиры, стучал, спрашивал заискивающе: «У вас не сдается комната?» и слышал в ответ: «Не сдается», «Нет», «Нет», и в лучшем случае: «Зайдите на той неделе, поговорим», и хождение мое, слепое, наобум, длилось допоздна, и хозяева, отвлеченные от телехоккея или телесериала, торопились отделаться от меня, захлопнуть дверь и вернуться к экрану, к привычным страстям, и завершив поиск, но не падая духом — ах, комнатка моя светлая! — я ужинал в гарнизонной столовой, которая закрывалась позже всех, и отправлялся на вокзал, замыкая круг.
Как-то раз, но не на вокзале, естественно, а на переговорном пункте уже, Канфет открыл глаза и, глядя в пространство, вякнул отрывисто:
«Выйдем».
Я двинулся следом за ним, вышел на улицу, свернул в подворотню. Остановившись, Канфет спросил:
«Квартиру надо?»
Удивившись его прозорливости, я кивнул машинально.
«Тетю Пашу знаешь, тетю Пашу?» — спросил он полушепотом.
«Нет», — ответил я.
«Маклерша, — сообщил он. — Знает, кто квартиры сдает».
Канфет выжидающе смотрел на меня, я смотрел на него.
«Дай рубль, — потребовал он, — тетин адрес скажу».
Я вручил ему рубль, Канфет аккуратно сложил его пополам, и еще пополам, и еще раз, и так далее, пока дензнак не превратился в маленький тугой комок. Спрятав его куда-то за спину, в потайной карман, наверное, Канфет глянул по сторонам, быстренько проговорил адрес и, отшатнувшись от меня, как от чумного, пошагал обратно, побежал почти, торопясь занять свое место, сдвинутые в ряд стулья, и, оглянувшись на ходу, вякнул коротко:
«С тобой не знакомы».
БИЗНЕС ЕСТЬ БИЗНЕС.
На следующий день, без особых надежд, из любопытства скорее, я отправился по указанному адресу, отыскал на окраине дворик и покосившийся дом в глубине его, и, как ни странно, саму тетю Пашу, обитавшую в нем, крепкую, высокую старуху с орлиным носом, с черными горящими глазами, в темном платке, повязанном по-осетински вроде бы, но как бы в насмешку сдвинутом чуть набекрень, на залихватский этакий, пиратский манер.
«Чего тебе?» — спросила она с явственным и даже грубоватым акцентом.
Я заговорил было с ней по-осетински, но она ухмыльнулась как-то оскорбительно, замотала головой, отчего платок ее сбился набок еще больше, и проговорила со смаком: