Храм Луны - Пол Остер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Миссис Юм сбивалась с ног, чтобы исполнить все капризы Эффинга, ибо в глубине души наверняка сочувствовала ему. В отличие от большинства людей, ухаживающих за престарелыми, она не относилась к нему как недоразвитому ребенку или бездушному полену. Она позволяла ему браниться и вытворять глупости, но, когда считала нужным, могла обращаться с ним и весьма строго. Она не лезла за словом в карман, если он ее задевал, и награждала его массой прозвищ и кличек: старый брюзга, мошенник, болтун, пустозвон, и так до бесконечности. Не знаю, откуда миссис Юм брала эти слова, но при случае они залпами вылетали у нее изо рта, причем в тоне грубоватость всегда искусно сочеталась с неподкупной преданностью. Она работала у Эффинга уже девять лет и поскольку была не из тех, кто любит страдания как таковые, явно находила для себя какое-то удовлетворение в этой работе. Мне кажется, уже то, что она пробыла у него девять лет, говорило само за себя. Если еще учесть, что она брала выходной только раз в месяц, то станет почти очевидно, что работа ее устраивала.
Мне, по крайней мере, принадлежали ночи, и, отработав свое время, я мог располагать собой. У меня была Китти, а еще — утешительное убеждение, что обслуживание Эффинга — не самое главное дело в моей жизни, что рано или поздно я займусь чем-нибудь другим. У миссис Юм такого утешения не было. Она все время оставалась на посту и могла себе позволить уйти из дома часа на два только для того, чтобы сходить за покупками. Едва ли это можно было назвать полноценной жизнью. Да, у нее были журналы «Ридерз Дайджест» и «Редбук», были немногочисленные детективы в мягких обложках, был маленький черно-белый телевизор, который она могла посмотреть, когда уложит Эффинга спать, всегда сильно убавив звук, но это и все. Ее муж умер от рака тринадцать лет назад, а трое взрослых детей разъехались: одна дочь жила в Калифорнии, другая — в Канзасе, а сын служил в Германии. Всем им она писала письма и очень любила получать фотографии своих внуков, которые с благоговением расставляла у зеркала на своем туалетном столике. В редкие выходные она отправлялась навестить своего брата Чарли в больницу для ветеранов войны в Бронксе. Во время Второй мировой войны он был пилотом бомбардировщика, и их того немногого, что миссис Юм рассказала мне о брате, я уяснил, что у него не все в порядке с головой. Она неизменно отправлялась к нему каждый месяц, никогда не забывая прихватить коробочку шоколадных конфет и кипу спортивных журналов, и все то время, что мы работали вместе, я ни разу не слышал от нее жалоб на свою судьбу. Миссис Юм была как скала. И если уж говорить начистоту, никто не преподал мне лучшего урока жизни, чем она.
Эффинг был трудным человеком, но было бы неверно воспринимать его только так. Если бы он постоянно вел себя отвратительно из-за своего невыносимого нрава, его настроения были бы предсказуемы, что позволяло бы легче с ним общатся. Тогда бы ты знал, чего от него ожидать, и можно было бы понять, к чему себя готовить. Однако понять старика было весьма непросто. Если с ним было трудно, то в основном именно потому, что трудно было не все время, и поэтому он постоянно держал тебя в состоянии напряжения. Целыми днями, бывало, Эффинг только и делал, что издевался над нами, и мне уже начинало казаться, что в нем не осталось ни капли доброты и человечности, как вдруг он говорил что-нибудь такое до боли сочувственное, произносил слова, раскрывавшие такое глубокое понимание и знание других людей, что приходилось признать: я недооценивал его, он на самом деле не такой уж несносный, как мне казалось.
Мало-помалу я начинал постигать другого Эффинга. Не стану преувеличивать и называть этого Эффинга сентиментальным, но временами он был очень близок именно к такому настроению. Поначалу я был склонен принимать такое поведение как розыгрыш, как очередную попытку вывести меня из равновесия, но тогда пришлось бы предположить, что Эффинг заранее продумывал, когда выказать свою сердечность, а в действительности оказывалось, что она проявлялась спонтанно, всегда в ответ на какую-нибудь деталь конкретного события или разговора. Если человечный Эффинг был настоящим, то почему он все-таки так редко бывал таким? Была ли это маска или на самом деле его настоящая суть? Я так ничего определенного для себя и не уяснил, кроме, пожалуй, одного: нельзя исключить ни того, ни другого. В Эффинге уживались оба качества: он был тираном, но в то же время в нем жило и что-то доброе, вызывающее уважение. Это «что-то» не давало мне возненавидеть его окончательно. Я не мог отключиться от мыслей о нем: мое отношение к нему все время менялось, — и поэтому я думал о нем почти постоянно. Я увидел в нем человека, страдающего от мучительных воспоминаний, старающегося подавить какую-то скрытую душевную боль.
Впервые я увидел Эффинга не в своей обычной роли за обедом на второй день своего пребывания у него. Миссис Юм расспрашивала меня о моем детстве, и среди прочего я рассказал и о том, как маму задавил автобус. Эффинг, до этого не прислушивавшийся к разговору, вдруг положил вилку и повернул голову в мою сторону. Сердечно и сочувственно (я и не предполагал, что он может так говорить) он сказал:
— Какой ужас. Действительно ужас. — И в его тоне не было ни намека на притворство.
— Да, — сказал я, — это меня так потрясло. Мне тогда было всего одиннадцать, и без мамы я очень долго чувствовал себя одиноким. Если уж говорить начистоту, мне до сих пор ее не хватает.
Миссис Юм покачала головой, и я заметил, что на глазах у нее навернулись слезы сочувствия. Помолчав немного, Эффинг сказал:
— Машины — это зло. Если мы не одумаемся, они передавят нас всех. То же самое произошло с моим русским другом два месяца назад. В одно прекрасное утро он вышел на улицу за газетой, сошел с тротуара, чтобы перейти Бродвей, и его задавил какой-то чертов «форд». Водитель несся сломя голову, даже не затормозил. Если бы не этот идиот, Павел сидел бы сейчас там, где сидишь ты, Фогг, и ел бы то же, что и ты. А вместо этого он лежит где-то на занюханном кладбище в Бруклине на шесть футов под землей.
— Его звали Павел, — вмешалась миссис Юм. — Он начал работать у мистера Томаса еще в тридцатые годы, в Париже.
— Его фамилия тогда была Шуманский, а когда мы приехали в Америку в тридцать девятом, он сократил ее: Шум. Павел Шум.
— Теперь понятно, почему в моей комнате так много книг на русском, — сказал я.
— На русском, на французском, на немецком, — подхватил Эффинг. — Павел свободно говорил на шести или семи языках. Это был человек науки, ученый от природы. Когда мы познакомились в тридцать втором году, он работал посудомойщиком в одном парижском ресторане и жил в комнате для прислуги не седьмом этаже без водопровода и отопления. Павел был из «белых», которые во время гражданской войны в России перебрались в Париж. Они лишились всего, что имели. Я взял его к себе, а он в благодарность стал помогать мне. И так было тридцать семь лет, Фогг, и я сожалею о том, что не умер раньше него. Он был моим единственным верным другом.
Тут вдруг губы старика задрожали, как будто он вот-вот заплачет. И несмотря на все унизительные насмешки, которых я от него наслышался предостаточно, мне стало его жалко.
На третий день снова выглянуло солнце. Эффинг, как всегда по утрам, немного поспал, но когда в десять часов миссис Юм выкатила его из спальни, он был полностью готов к нашей с ним первой прогулке: весь укутан в толстые шерстяные вещи, с тростью в правой руке, которой он энергично помахивал. Можно было говорить об Эффинге все что угодно, но в одном ему нельзя было отказать: он ни к чему не относился бесстрастно. Он ждал прогулки по окрестным улицам с таким энтузиазмом, с каким путешественник снаряжает экспедицию на Северный полюс. Исполнение бесконечного подготовительного ритуала, а он был совершенно необходим: полагалось узнать температуру воздуха, скорость ветра, заранее чертить маршрут, проверять, достаточно ли тепло он одет. Если было прохладно, Эффинг закутывался во всевозможные одеяния, на мой взгляд, явно избыточные: в свитера, шарфы, в огромную шубу, доходившую ему до икр, потом в плед, плюс перчатки и русская меховая шапка-ушанка. В особенно холодные дни (когда температура падала ниже тридцати градусов) он надевал еще и лыжную маску. Он был буквально погребен под горой собственного обмундирования и выглядел еще беспомощнее и нелепее, чем обычно, но дискомфорта он не терпел, и его нисколько не волновало, что о нем подумают. В день, когда мы впервые вышли на прогулку, погода была достаточно прохладной, и, собираясь в путь, Эффинг спросил меня, есть ли у меня пальто. Нет, ответил я, только кожаная куртка. Это не годится, сказал он, никуда не годится.
— Еще не хватало, чтобы на полдороге ты отморозил себе задницу, — проворчал он. — Надо одеться так, чтобы ты мог гулять долго, Фогг.