Остановки в пути - Владимир Вертлиб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец выхватил у меня коробку, мама размахнулась и дала мне оплеуху. Потом они оба закричали, что изобьют меня до полусмерти, что я это на всю жизнь запомню. Мама начала сбивчиво просить извинения у синьоры Зайцевой. Но та лишь сухо сказала: «До свидания!», положила коробку в ящик письменного стола и заперла на ключ.
Мы молча брели к трамвайной остановке. Дребезжанье трамваев тонуло в шуме голосов, в музыке, доносившейся из баров и кафе. Я не мог закрыть рот: ощущение было такое, будто в нем разорвалась шоколадная граната. И тут отца охватил приступ неудержимого смеха.
— А какое у нее лицо было, — сказал он, вздрагивая от смеха, — когда она коробку в ящик запирала, а? Вот глупая баба…
— Хватит! — вскрикнула мама, схватила отца за плечи — он все никак не мог справиться с приступом смеха — и стала его трясти. — Хватит, прекрати, слышишь? Прекрати!
Это было одно из редких-редких мгновений, когда я заметил у мамы на глазах слезы.
После долгой тряски в трамвае мы пересели на электричку и теперь тащились мимо бесконечных скучных пригородных домиков и больших многоквартирных домов, заводских корпусов, полей, шоссе и скоростных магистралей — «домой», в Остию. Мы выбрали этот приморский курорт, потому что комнаты и квартиры здесь были намного дешевле, чем в Риме. Остию, выходившую к морю возле руин античного порта, почти целиком застроили после войны. Административно она относилась к территории Рима и всегда привлекала туристов. По выходным на пляжах творилось что-то страшное…
Когда-то в Остии дешево сняла комнатку одна семья из России, ожидавшая получения американской визы. За этой семьей потянулись другие. Вскоре колония «эбреи русси» разрослась до сотен, а потом и до тысяч. Некоторые местные жители даже, здороваясь с ними, произносили по-русски «добрый день», а прощаясь — «до свидания». Когда мы приехали в Остию летом семьдесят шестого, ее уже заполонили русские. Большинство эмигрантов, так называемые «беспересадочники», задерживались в Остии всего на неделю-другую. Еврейские благотворительные организации оплачивали им жилье, пока они не получали американский вид на жительство. Дольше «беспересадочников» в Остии застревали те, кто, вроде моих родителей, уже успели пожить в Израиле и, будучи израильскими гражданами, имели мало шансов на американскую визу, а еще те, кто состояли в коммунистической партии или чем-то другим себя запятнали, и потому не могли въехать в США. Вот эти-то иностранцы без гражданства и оказались в самом незавидном положении: Советский Союз таких не принимал, в Израиль возвращаться они не хотели, итальянские власти их терпели с трудом. Не рассчитывая получить разрешение на работу, не имея официального вида на жительство и страховки, как правило, без гроша в кармане, они влачили в Остии жалкое существование.
Мы сняли комнату у семейства Кореану. Синьора Кореану мы знали давно, жили у него еще в первый приезд в Рим. Нико Кореану сдавал комнату за сущие копейки, потому что родом был из Румынии, сам когда-то эмигрировал и сочувствовал таким, как мы.
Квартира выходила прямо на главную площадь Остии неподалеку от вокзала, а от нее было рукой подать до пляжа. Поздно вечером и ранним утром, когда звуки не заглушал шум машин, до нашей комнаты доносился рокот прибоя.
Мы отворили калитку, пересекли маленький внутренний дворик, нагнув головы, прошли под сушащимся на веревке бельем и поднялись по лестнице на третий этаж. Еще не успели дойти до двери, как нам навстречу, улыбаясь, с распростертыми объятьями, уже вышел наш хозяин, стройный, атлетически сложенный, в майке и шортах.
— Я вас по шагам узнал, — пояснил он. Нико Кореану происходил из состоятельной буржуазной семьи, и потому, кроме родного румынского и итальянского, бегло говорил на французском, английском и русском. — У каждого человека свои, неповторимые шаги — как черты лица, как отпечатки пальцев.
Это утверждение настолько меня удивило, что я зазевался и споткнулся, а потом стал осторожно переставлять ноги и медленно-медленно добрался до входной двери.
— Уже слышали? — спросил Кореану.
— Что слышали?
— Израильский спецназ в Энтеббе самолет освободил, ну, тот, что террористы похитили!
В голосе Кореану слышалось ликование. Он пожал отцу руку и хлопнул его по плечу, как будто отец лично освобождал заложников. Потом он во всех подробностях описал события в аэропорту Энтеббе — все, что знал из выпусков новостей.
— Ура! — завопил я и несколько раз подпрыгнул от восторга. — Наши победили! Анахну хозаким! Мы непобедимы!
— Ну вот, распрыгался. Иди-ка лучше в дом.
Мама взглянула на меня не без иронии.
— Да что там, пусть прыгает, на здоровье, — вступился за меня Кореану. — Он же не мешает никому.
Тут появилась Кармен, жена Кореану, полная итальянка с усиками над верхней губой, и быстро-быстро, как пулемет, зачастила что-то на своем мелодичном языке, который мне так нравился. Кармен говорила только по-итальянски или, как утверждал ее муж, «на римском диалекте».
— Моя жена говорит, она страшно рада, что я никогда не летаю, все только на поезде да на своей машине, — перевел Кореану.
— А мы ведь на этом самолете чуть в Париж не полетели, — гордо провозгласил я, как будто это я только что живым и невредимым пережил угон.
Кореану снова перевел. Кармен с театральным жестом всплеснула руками и испуганно вскрикнула. Потом обняла меня и простонала:
— Поверо бамбино![25]
Даже родители ненадолго забыли о Зайцевой и обо всем, что нам сегодня пришлось выдержать. Они взволнованно забросали Кореану вопросами, тот даже отвечать не успевал:
— А во время штурма никто не погиб?
— А как заложники себя чувствуют?
— А Иди Амин[26] что?
— Так или иначе, акцию по освобождению спецназ провел мастерски, — заключил Кореану.
— Да, — растроганно добавил отец, кажется, даже дрогнувшим голосом, — когда я такое слышу, гордиться начинаю, что я гражданин Израиля.
В тот вечер я долго стоял на балконе и смотрел вниз, на главную площадь Остии, которую все русские эмигранты называли просто «пьяцца». В центре ее помещался бетонный бассейн с фонтанчиком, обсаженный пальмами и кипарисами, так что получалось что-то вроде сквера. Вокруг площади с грохотом гоняли подростки на мопедах и мотоциклах. До меня доносились крики, смех, свист. В теплом ветерке чувствовался запах моря. Все это так напоминало Израиль, что несколько мгновений я не мог отделаться от ощущения, будто я и не уезжал из страны, которая могла бы стать моей второй родиной. Я уже видел себя бойцом спецназа, бросающимся на помощь заложникам, видел глаза спасенных женщин, устремленные на меня с восторгом и благоговением…
В этот момент я расслышал: «А может, правда в Аргентину махнуть?», обернулся и увидел отца, который как раз выходил на балкон, перелистывая зайцевские брошюры, и стал вслух рассуждать о говядине, пампе и евреях в Буэнос-Айресе. Тут я волей-неволей вспомнил, что я уже не в Израиле, а значит, я — йоред,[27] отступник, презренный предатель дела Израиля, отрекшийся от родины.
В памяти встал день, когда учительница в Израиле объясняла нам, что такое «йоред». Было это всего три недели назад.
— Йоред — тот, кто бросает свою страну, Израиль. Теперь и ты будешь йоредом. И почему только твои родители так поступают? Ты ведь мог стать достойным израильтянином. Возможно, даже сумел бы что-то сделать для нашей страны. Разве ты не знаешь, что трусливо бежать, когда другие строят, укрепляют и защищают еврейское государство, — это позор? Твоя жизнь принадлежит не только тебе.
Учительница была совсем молоденькая. В голосе ее звучала убежденность, не допускавшая никаких возражений. Я сидел, уставившись в пол, и чувствовал, как щеки и уши у меня начинают гореть. Больше всего мне хотелось укусить учительницу за тоненькую руку, на которой поблескивало серебряное колечко. Но, взвесив все «за» и «против», я не стал ее кусать, а выпалил все, что изо дня в день повторял отец.
— Твои родители не иначе как полагают, что судьба им что-то должна, — сухо произнесла учительница, выслушав мои объяснения. — Израиль не виноват в том, что в Советском Союзе вы страдали от антисемитизма и бедности. И потом, не одни вы страдали, некоторым даже хуже пришлось. Мои родители в первые годы существования нашего государства еще в палатках жили, и ничего, сохранили бодрость и веру в завтрашний день.
Жить в палатке мне не очень хотелось, тем более что водопровода и туалета в палатках чаще всего не бывает.
От этих воспоминаний меня отвлек мамин голос:
— Твой отец — идиот, — услышал я. — И вот смотрю я на тебя и думаю иногда, что и ты не лучше. Ты иногда такую чушь несешь или вытворяешь такое, что я со стыда готова сгореть, вроде как сегодня, в Толстовском фонде… И вот смотрю я на тебя и спрашиваю: «А что если тебя в роддоме подменили?» Но ты хоть в этом не виноват, и вдруг еще вырастешь и поумнеешь. А вот отец твой уже взрослый, и подменить его не могли. Теперь еще в Аргентину рвется, а там черт знает что творится, у власти хунта, нищета сплошная!