Приютки - Лидия Чарская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как проститься?
— Перед исповедью прощения у всех испросить смиренно с покаянием о содеянном. Перед кем согрешили, у того… — поучала Варвара.
— У всех?
Задумывается Маша Рыжова… В туповатой голове, не привычной к мозговой работе, тяжело ворочается мысль.
Тогда… давеча… в Рождестве-то… Она подножку эконому Павлу Семеновичу… Неужто и ему покаяться? Прощения просить… А как осерчает да "самой"-то и донесет? Что-то будет! Ох, батюшки!
В тот же вечер поздно, после ужина незаметно задерживается у стола Маша Рыжова… Юркает за шкап с посудой. Дожидается, пока не исчезли пары воспитанниц одна за другою в коридоре, смежном с дверью столовой.
Мимо, торопясь к себе на квартиру, спешно прокатывается шарообразная фигурка эконома.
Бледная, трепетная, взволнованная появляется перед ним девочка.
— Павел Семенович… простите… ради Христа… давеча… я ногу выставила, играючи… На елке… А вы запнулись… и упали… Признаться боялась шибко… Попадет, думалось… Простите, извините, Христа ради! Нарочно ведь это я!
Жилинский смотрит в бледное детское лицо, слушает рвущийся от страха и смущения голос… Гневная краска внезапно заливает толстые щеки, лоб, лысину, шею…
— Ты смела? Нарочно, говоришь? За что?
Слезы брызжут фонтаном из глаз Маши.
— Простите… не гневайтесь… Нарошно… Ах, господи… Обидно было… На вас… Ради Христа… простите… Обиделась за то… что кушать хотелось… А… кормят мало… и худым… Вот я… со злости, значит, отплатить думала. Ах, ты, господи! Простите! На исповедь… Надо… Варварушка проститься велела… А я перед вами грешна…
Маша уже не плачет, а рыдает навзрыд на всю столовую…
Павел Семенович испуганно косится на дверь. Не ровен час, войдет еще кто-нибудь. Узнают причину… И ему не лестно. Кормит он, действительно, плохо воспитанниц… По дешевой цене скупает продукты, чтобы экономию собрать побольше, показать при расчете, как он умело, хорошо ведет дело… Местом дорожит… Семья у него… Дети… сынишка… Виноват он, правда, перед воспитанницами. Ради собственной выгоды их не щадил… А эта девочка, дурочка, можно сказать, а его нехотя сейчас пристыдила…
И, живо наклонившись к плачущей Маше, Павел Семенович положил ей свою пухлую руку на плечо и проговорил ласково:
— Ну, полно, полно, не реви… Не сержусь я… Ну, уж ладно, ступай… Да не болтай зря-то никому об этом… Слышишь? А кормить вас лучше будут, я уж распорядился! Да не реви ты, экая глупышка!
И легонько и ласково он вытолкал плачущую девочку из столовой.
Сдержал слова Жилинский. Частью из страха за свою участь, частью из-за смутно промелькнувших угрызений совести по отношению ребят… Но кормить он стал много вкуснее и лучше с этого дня приюток.
Вечер… Только что прошла всенощная. Церковный сторож вынес ширмы из ризницы и поставил их на правом клиросе богаделенской церкви.
В черном подряснике с тускло поблескивающим шитьем епитрахили и наперстным крестом на груди отец Модест, еще более бледный и усталый, нежели зимой на уроках, проходит туда, где таинственно сверкает золотом застежек Евангелие и крест на аналое в темном углу клироса. И сразу потянулись длинной серой вереницей старушки-богаделенки на исповедь, за темные ширмочки, к отцу Модесту.
При слабом свете лампад и единственных свечей перед образами как-то особенно хмуро и сурово выглядят нынче на иконах аскетические лица угодников и святых.
Дуня в который раз уже обегает глазами хорошо знакомый ей за последние восемь месяцев, проведенных в приюте, иконостас. Сегодня и ей изображенные там на иконах святители кажутся несколько иными, более суровыми и строгими, не как всегда. Легкий холодок страха забегает в душу девочки. С жутким чувством вглядывается Дуня в обычно милостивый и кроткий лик Богородицы. И он сегодня особый… Будто требовательнее и строже глядят на бедную маленькую стрижку обычно мягкие ласковые глаза безгрешной Матери Бога. В вихре мыслей, закружившихся в детской головке, проносится целая вереница грехов перед Дуней…
Сколько раз она, Дуня, забывала молиться по вечерам. Кое-как убирала по утрам в горницах приюта. Дорушке частенько завидовала, что та не сиротка круглая, что у той мать есть. Оскоромилась намедни шоколадной конфеткой, что Маруся Крымцева дала. Пашку, то есть Павлу Артемьевну, сколько раз ругала заглазно. А когда все пошли «артелью» прощения у той просить, она, Дуня, прыснула со смеха, когда Оня Лихарева тишком Пашку индюшкой назвала. Ну, как тут не сокрушаться, когда грехов пропасть!..
"А что, ежели и впрямь за них батя на спину сядет да по церкви погонит", — замирала она со страха.
"Все одно, утаить нельзя греха ни единого. Вон нянька Варварушка говорит, что за ложь на том свете грешников горячие сковороды заставят лизать. Что уж лучше перенести, один бог знает!"
И маленькая восьмилетняя говельщица стремительно опускается на колени и усердно отбивает земные поклоны и шепчет молитвы пересохшими, робкими губами.
Отысповедовались богаделенки… Потянулись старшеотделенки к правому клиросу… За ними средние… Наконец дошла очередь до стрижек…
Сама не своя стоит точно к смерти приговоренная Дуня. И опять всякие ужасы мерещутся ей. То отец Модест выезжает на спине той или другой «грешницы» из-за ширм, то муки на том свете мерещутся, раскаленные докрасна сковороды, горячие крючья… Гвозди, уготованные для грешников непрощенных. А рядом Дорушка как ни в чем не бывало степенно крестится и кладет земные поклоны.
И Васса так же… И Васса спокойна… А она ли не грешница! Чужую работу в печке сожгла! А лицо спокойное, ясное! Будто ничего не боится Васса! И глядя на подружек, и сама отходит сердцем Дуня.
Не успела заметить, как пробежало время. Она за ширмой.
— Ну, дитятко милое, говори мне, твоему отцу духовному, какие грехи за собой помнишь? — звучит над ее склоненной головкой добрый, мягкий задушевный голос. Робко поднимает глаза на говорившего девочка и едва сдерживает радостный крик, готовый вырваться из груди.
Кто это? Не тятя ли покойник перед нею? Его глаза, ласковые, добрые, сияют в полутьме клироса ей, Дуне. Его большая тяжелая рука ложится на ее стриженную гладким шариком головку. Он! Как есть, он!
— Тятя! Родненький! Не помер ты! Ко мне пришел! Вернулся! — шепчет словно в забытьи девочка, и слезы катятся одна за другой по встревоженному и радостному Дуниному лицу.
А большая рука гладит маленькую головку, и бархатными нотами звучит обычно прежде строгий голос отца Модеста.
Тускло поблескивает крест и золотые застежки Евангелия в полутьме за ширмами, блестят ярко-голубые глазенки Дуни, и огромная бессознательная радость пышным цветком распускается и рдеет в невинной детской душе…
* * *На Пасхе от баронессы Фукс прислали огромные корзины с ветчиною, яйцами, куличами и пасхами для разговения приюток.
Сама баронесса, вся белая, душистая, нарядная и розовая, как молодая девушка, приезжала с особенно нескладной в ее нарядном платьице Нан христосоваться с детьми на второй день праздника. А на третий «любимицы» Софьи Петровны были приглашены к попечительнице в гости.
Назначили в их число и Дуню по желанию упрямой Нан, но девочка так расплакалась, так крепко вцепилась в свою подружку Дорушку, не попавшую в список приглашенных, что на нее махнули рукой и оставили ее в приюте.
— Мне она начинает нравиться, — тоном взрослой девушки, не сводя глаз с Дуни, произнесла Нан, ни к кому особенно не обращаясь, — у нее, у этой крошки, есть характер! — И ее маленькие глазки впились зорко в голубые, как день мая, глаза Дуни.
Пролетела, как сон, пасхальная неделя. За нею еще другие… Прошел месяц. Наступило лето… Пышно зазеленел и расцвел лиловато-розовой сиренью обширный приютский сад. Птичьим гомоном наполнились его аллеи. Зеленая трава поднялась и запестрела на лужайках… Над ней замелькали иные живые цветики-мотыльки и бабочки. Зажужжали мохнатые пчелы, запищали комары… По вечерам на пруду и в задней дорожке лягушки устраивали свой несложный концерт после заката солнца.
Многих воспитанниц родители брали домой на побывку на три летних месяца. Завистливыми глазами поглядывали на уезжавших счастливиц их менее счастливые сверстницы.
Как ни печальна была доля бедных девочек проводить лучшее в году летнее время в душных помещениях «углов» и «подвалов» или в убогих квартирках под самой крышей, все же они были «дома» на «воле», а не взаперти, среди четырех стен казенного, мрачного здания. И рвалась из казны "на эту волю" сложная детская душа. Были между ними и такие счастливицы, которые попадали "на дачу".
Часто матери, тетки, сестры, отцы, братья, дяди, деды и бабки, служившие у «господ» в прислугах, испрашивали разрешение хозяев взять на лето в свой жалкий уголок кухарки либо кучера дочь или родственницу из приюта.