Приютки - Лидия Чарская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но против ожидания толстяк не уступил в прыткости быстроногой, вертлявой и живой маленькой баронессе.
— Сейчас поймает! Сию минуту! — задыхаясь от волнения, шептала Васса, поднимаясь на цыпочки и следя горящими глазами за катящимся шариком толстой экономовой фигуры.
Маша Рыжова, отличавшаяся помимо своей лени, еще особенной любовью плотно покушать и не терпевшая особенно Жилинского за то, что тот так мало заботился об улучшении стола приюток, внезапно потеряла свое обычное спокойствие.
— Ан не поймает! ан не поймает! — с несвойственной ей живостью проговорила она.
— А вот увидишь! — шептала не менее оживленно Васса. — Ишь он какой прыткий, не убежит Нан.
— Ладно! Еще бабушка надвое сказала! Нан, Нан! — крикнула Маша, и обычно сонное лицо ее оживилось еще больше. — Сюды беги, сюды, Нан!
Длинноногая Нан с быстротою молнии метнулась между Вассой и Машей. Те подняли руки. Пропустили бегущую и снова опустили их перед бросившимся следом за девочкой Жилинским.
Но не успели.
Павел Семенович проскочил в круг и помчался по нему, настигая Нан.
— Ага! Так-то ты! — озлилась Маша Рыжова, следя недобрыми глазами за стремительно несущейся шарообразной фигуркой, словно катившейся на коротеньких ножках.
И тут-то произошло что-то невероятное, неожиданное и печально-смешное в одно и то же время. Маленькая детская нога в приютском шлепанце-туфле выставилась вперед, словно ненароком навстречу шарообразной фигурке.
Павел Семенович не заметил маневра и несся вперед с прежней стремительностью.
— Ах!
Что-то метнулось вправо, потом влево, замахало короткими руками в воздухе, и шарообразная с увесистым брюшком фигура Жилинского со всего размаха шлепнулась на пол.
В первую минуту толстяк так смутился, что не мог сообразить, в чем дело. Он силился подняться, встать на ноги и не мог. Только беспомощно махал в воздухе короткими толстыми руками. Доктор бросился к нему на помощь, подхватил под мышки смущенного Жилинского и поставил его на ноги.
— Не стукнулись ли вы? — с серьезным, озабоченным лицом обратился он к эконому.
Потом быстро принес стул и посадил на него окончательно растерянного Жилинского, усиленно потиравшего себе колено.
Дуня внимательными глазами смотрела на все происшествие. Она заметила перемену в лице, очевидно, причиненную болью при падении, у злополучного эконома, и ей стало бесконечно жаль этого толстенького старого человека, которому было очень больно в эту минуту. Привыкшая поступать по первому же влечению своего чуткого сердечка, она высвободила себя и свою куколку из общей цепи и решительно шагнула к сгорбившейся на стуле жалкой фигуре Жилинского.
Ее голубые глаза, полные сострадания, приникли взглядом к красному, потному лицу Павла Семеновича.
— Тебе больно, дядя? — прозвучал далеко слышный детский голосок, звонкий, как ручеек в лесу летом. — Ну да ничего это, ничего, пройдет. До свадьбы заживет, слышь? Так бабушка Маремьяна говорила. Да ты не реви, пройдет, говорю, право слово! — И подняв свою тоненькую ручонку, она не смущаясь подняла ее к гладкой, блестящей лысине маленького, поникшего головой человечка и несколько раз погладила и ласково похлопала эту мокрую от бега и падения, совершенно лишенную волос голову.
— О! — не то стоном ужаса, не то задавленным воплем смеха прошуршало по кругу.
Николай Николаевич до боли закусил губу, чтобы не расхохотаться, отвел ручонку Дуни, приготовившуюся снова приласкать бедного дядю по простоте невинной души.
Кое-кто из приюток не выдержал и фыркнул в руку.
Сам Жилинский взглянул было сердитыми глазами на Дуню, подозревая насмешку, но, увидя крошечную девочку с добрым кротким личиком, улыбающуюся ему милыми голубыми глазенками, смягчился сразу.
— Ну, ну. Ты хорошая, славная девчурка, — произнес он ласково и, погладив одной рукой Дуню по головке, другой полез в карман, достал оттуда апельсин и подал его девочке.
Потом, чуть прихрамывая, пошел из круга.
Играющие возобновили игру. Но уже не было в ней прежнего веселья. Было жаль старика. Добрые от природы девочки поняли, что падение нелюбимого эконома случилось неспроста.
Что-то неуловимое, как дымка тумана, повисло над детьми. Смутная, непонятная досада закипела в справедливых детских сердечках.
А виновница происшедшего чувствовала себя отвратительнее всех. Маша Рыжова поняла всю несправедливость своего поступка, и сердце ее мучительно и больно щемило сознанием тяжелой вины.
С трудом добряку-доктору удалось развеселить его курносеньких, и только перед окончанием вечера снова закипел прежний веселый детский смех в большой праздничной зале.
Глава двадцать вторая
Пролетело Рождество. Промчалась масленица. Заиграло солнышко на поголубевшем по-весеннему небе. Быстрые ручьи побежали по улицам, образуя лужи и канавы… Снег быстро таял под волшебным веяньем весны. В воздухе носилось уже ее ароматное веяние.
Приютский сад преобразился. Обнажились почерневшие дорожки… Освобожденная из-под оков снега трава выглянула наружу… Кое-где уже зазеленели ранние побеги… Шла животворящая, молодая, радостная весна!
Великий пост подходил к концу, приютки говели на Страстной неделе.
Целыми днями слышался заунывный благовест соседней богаделенской церкви. По два, а то и по три раза в день шли туда стройными парами певчие воспитанницы, шли по мокрым от стаявшего снега улицам, входили в церковь и занимали обычные места на обоих клиросах.
Фимочка самолично руководил правым клиросом, доверяя левый своей помощнице Марусе Крымцевой.
В зале между церковными службами то и дело происходили спевки. Пели пасхальные тропари и репетировали Светлую заутреню. Под управлением выходившего из себя учителя пели "Да исправится" и «Разбойника» особенным концертным напевом.
Меньше, реже теперь посещалась рабочая. Говенье, спевки, долгие церковные службы отнимали большую часть времени у приютских воспитанниц.
Дуня шла нынче на исповедь впервые. Со страхом и трепетом прислушивалась она к речам Сони Кузьменко, самой набожной и религиозной девочки из всего младшего отделения приюта.
Соня садилась где-нибудь в дальнем уголку залы, ее окружали стрижки, преимущественно те, кому не удавалось еще побывать на исповеди, и жадно прислушивались к каждому слову Сони.
Плавным, деланно-тягучим голосом десятилетняя Соня наставляла младшеотделенок:
— Каяться надо чистосердечно, девоньки, потому что сам господь Иисус Христос присутствует невидимо на исповеди, — говорила она. — Как за ширмочки к отцу Модесту войдешь, так перво-наперво земной поклон положить надоть, а там, на крест его животворящей глядя, и грехи сказывать. Без утайки, как есть все…
— А ежели не все сказать? Утаить? — расширяя глаза от ей самой непонятного страха и теряя обычную свою сонливость, осведомлялась Маша Рыжова, не попавшая в первые два года своего пребывания в приюте на исповедь вследствие болезни.
— А вот это уж худо… — авторитетным тоном говорила Соня. — Спроси няньку Варварушку, она тебе расскажет, что на том свете будет за то.
— А что?
— А спроси. Узнаешь!
Соня смолкает, важная, торжественная, преисполненная таинственности и значения предстоящего события.
Стрижки-первоговелки, подчиняясь ее указанию, летят со всех ног отыскивать Варварушку. Та охотно соглашается на их просьбы «рассказать». Огромная, рыжая, басистая, садится она подле Сони и гудит своим «трубным» басом о Страшном суде, о праведниках и грешниках, о горячих сковородках, которые предстоит лизать лжецам и клеветникам на том свете. О железных крючьях, на которых повесят за руку воров, за ребра преступников… Варварушка сама наивно верит в те бессмысленные бредни, которых в детстве наслушалась сама от таких же темных людей. Перед детьми разворачиваются страшные картины возмездия, пугая детские впечатлительные умы…
Многие из «малодушных» горько плачут от страха… С красными веками и распухшими от слез носами бродят унылые стрижки по коричневому зданию.
Одна Оня Лихарева не унывает… Веселая по обыкновению и разбитная шалунья бойко трунит над подружками:
— Ладно… Ладно… сказывайте грехи, малыши, а батюшка-то отец Модест выведет на средину церкви, сядет тебе на спину многогрешную да вокруг храма божия трижды на тебе и проедет. Не греши, мол, милая, не греши!
— Что?
Новый страх, новое смятение.
— Ужели так и поедет? А? — звучат робкие голоса.
— Да полно тебе врать-то, непутевая… — сердится Варвара, — им и без того боязно, а ты еще пугаешь, бессовестная! Не верьте ей, девоньки! Ишь язык-то у нее без костей Мели Емеля — твоя неделя! Нет того греха, чтоб не простился господом, батюшкой нашим милосердным. Только проститься надо.