Том 7. Произведения 1863-1871 - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Какую я, душа моя, дорогу получил! — говорил мне на днях один прекрасный молодой человек, которого до сих пор я имел наивность считать пустейшим малым, — объедение!
— Что̀ же такое?
— Кроме песку и выси поднебесной — ничего!
И затем он начал мне разъяснять. Миллионы и сотни тысяч так и лились из его уст, словно это совсем не миллионы и не сотни тысяч, а какие-нибудь презренные медяки.
— Ты понимаешь? я взял — и сейчас в сторону! и у меня осталось…
Опять посыпались миллионы и тысячи, так что мне под конец сделалось тошно.
— Послушай, друг мой, а ведь я думал, что у тебя соломенная голова! — сказал я, — ты, пожалуйста, меня извини!
— Извиняю, душа моя, все извиняю! — отвечал он и в порыве счастья (вот как оно украшает человека!) не только извинил, но бросился даже целовать меня, повторяя, — пе-ески, пе-ески!
— Но позволь, однако, что̀ скажет Катков? — остановил я его.*
— Разрешил!*
Понятно, что такого рода savoir vivre никак нельзя сравнивать с первым. Это даже почти не savoir vivre, а, так сказать, законная дань качествам ума и сердца. Тут нет ничего… совсем ничего… Тут просто развязность, изобретательность, сноровка, знание географии… и пески!
Но по мере того, как мы привыкаем к такому savoir vivre, по мере того, как он доставляет нам деньги, комфорт и всеобщее уважение, наш умственный горизонт расширяется сам собою и предъявляет взору такие перспективы, которых мы прежде не могли даже и предвидеть. Мы начинаем терять способность различать не только между своим и чужим платками, но даже и между всевозможными платками вообще, кому бы они ни принадлежали и в чьих бы карманах ни находились. Всякий платок представляется нам олицетворением афоризма: res nullius cedit primo occupanti*. Не только поступки и действия наши проникаются учением о
непреложности savoir vivre, но и наши суждения, наши попытки произвести нравственную оценку такого-то поступка или действия, весь наш умственный и нравственный обиход всецело подчиняются ему…
Это, конечно, самый счастливый и самый цветущий период savoir vivre; это самая совершенная форма его. Если первая из упомянутых выше форм может быть охарактеризована изречением: на воре шапка горит, вторая — изречением: не пойман — не вор, то третью всего приличнее формулировать так: и пойман, да не вор, потому что кому же судить?
Бабушка! бабушка! что̀ ты наделала? С какою целью ты поселила во мне разлад?
Кто растолкует мне, какое действительное значение заключается в слове «вор»? Кого должен я разуметь настоящим вором и кого — просто агентом общества savoir vivre? Кому могу я пожать руку, кому обязываюсь плюнуть на оную?
Куда я теперь денусь? Ежели бежать в степи, то ведь и они прорезываются нынче железными дорогами, а вместе с ними и туда проникает savoir vivre.
Неслыханное зрелище представляют эти прекрасные, девственные русские степи! Хищный волк подходит к робкому барану, но не хватает его за шиворот, а, любезно виляя хвостом, спрашивает: «позволите ли вас скушать?» Лисица, забравшись в курятник, не душит и не терзает, но ищет успокоить всполохнувшихся кур и вкрадчивым голосом вопиет: «посмотрите, милые, как я вас ощиплю!» Эта душегубствующая любезность, это умиротворяющее хищничество приводят меня в трепет и ужас. Я чувствую, как капли пота выступают у меня на лбу, как холодеет спина и начинают дрожать ноги…
Тысячи разнородных экземпляров человека проходят мимо меня, и — странное дело! — никому-то не стыдно, никто не краснеет!
Все идут очень свободно; все разговаривают и беззастенчиво передают друг другу свои вчерашние и сегодняшние prouesses[18].
— Слышали, какую штуку Федька удрал? — говорит один.
— Слышали, какой Сережа проект ко всеобщему ободрению сочинил? — вторит другой.
— А! вот и он! Сережа! Сережа! к нам! сюда! Quand on parle du soleil, on en voit les rayons![19] — сыплется со всех сторон.
Сережа приближается; он сыт, доволен и, сверх того, чувствует, что его уважают. Его окружают, ему льстят, около него лебезят. Что же мудреного — он финансист!
— Ну что[20], шалопаи! хотите в компанию? — благосклонно спрашивает он, подавая собеседникам концы пальцев.
— Сережа! голубчик! хоть чуточку! — вопиет один.
— «Петушком»!* — осклабляется другой.
Остальные облизываются.
— Вы, однако, должны знать, messieurs, что это дело серьезное… очень, очень серьезное! — глубокомысленно провозглашает Сережа.
— Уж я! уж мы! только допусти!
— А помнишь ли ты, соломенная голова, как ты у братьев наследство украл? — внезапно врывается в беседу чей-то фофанский голос, очевидно, обращающийся к Сереже.
— Что касается до этого, то… nous en parlerons plus tard, mon cher![21] Теперь же могу сказать тебе одно: в наше время жизнь дается только тем, кто ее с бою берет, а не тем, кто перед нею слюни точит! — произносит Сережа и величественно удаляется, сопровождаемый толпою поклонников.
Это — последнее слово современного savoir vivre. Уметь эскамотировать шары*, с утра до вечера рыскать по городу и топтать в передних ковры — это называется брать жизнь с бою; сидеть спокойно дома и чуждаться охватившей всех жажды стяжания… стяжания во что бы то ни стало — это называется точить слюни.
— Совсем нас узнать нельзя! — говорил кто-то на днях в каком-то учено-обеденном обществе. — Просто мы не славяне, а англосаксы какие-то сделались! так и хватаем! так и хватаем!
— Клюем отлично! — прибавил другой. — Только как бы не наклеваться на замаскированный крючок!
— С божьею помощью, этого не случится! — прервал третий, который, по-видимому, еще не успел сбыть свои акции и которого воспоминание о крючке сильно передернуло.
Одним словом, восторг общий. Ученые общества надеются и провидят новые залоги преуспеяния, публицисты плещут руками и подают благоразумные советы; генералы входят в общение с простыми негоциантами, задают обеды с музыкой и говорят спичи; присяжные поверенные предлагают свои услуги.
Никогда не было на Руси такого веселья! Были мы грубы и неотесаны; только и было на языке: мошенники да мошенники! И вдруг… savoir vivre!
— N’est-ce pas que cela applanit bien des choses?[22] — говорила на днях одна прекрасная кокотка, и говорила сущую правду.
И за всем тем, меня тревожат два вопроса:
Вопрос первый. Каким образом могло случиться, что соломенные головы вдруг сделались и экономистами, и финансистами, и чуть-чуть не политиками?
Вопрос второй. Ежели справедливо, что от всех этих затей пахнет миллионами, то с какого благодатного неба должны свалиться на нас эти миллионы?
Первый вопрос разрешается очень легко: именно потому-то и имеют успех соломенные головы, что они соломенные.
Нет ничего проще, как устройство соломенной головы. Правда, что она не отличается прочностью и что чрез ее скважины очень скоро стекает всякая мысль, которая в нее извне вливается; но зато в нее и попадает всякий сор гораздо удобнее, нежели в обыкновенную человеческую голову. Она постоянно раскрыта для каждого ветра, хотя бы даже и зловонного, но по этому-то самому так быстро и колеблется всякими дуновениями. Обыкновенная голова имеет способность задерживать мысли и комбинировать их с тем мыслительным капиталом, который нажит прежде. Напротив того, соломенная голова ничего не задерживает и не имеет надобности комбинировать, потому что мысли проходят сквозь нее, как сквозь пустое решето. Это качество во многом ее облегчает: оно делает ее быстро воспламеняющеюся, оно дозволяет ей действовать, ничем не стесняясь. Не нужно быть ни экономистом, ни финансистом, ни политиком, чтобы скалить зубы на чужой платок. Для этого требуются только крепкие инстинкты плотоядности и чревоугодничества, а затем звания экономистов, финансистов и политиков придут сами собою.
Нахальство, нестесняемость, развязность и постоянное, неуклонное стремление к куску — вот основания и принципы этой новой экономической науки.
Что̀ такое рубль? откуда он выходит? какая его родословная? — все это вопросы, совершенно чуждые соломенной голове, и я положительно утверждаю, что только при отсутствии этих вопросов и можно делать те операции, которые она делает.
Соломенная голова рассуждает так: рубль — это рубль, и ничего больше. Она думает, что это какая-то заблудшая овца, которая родилась на монетном дворе или в меняльной лавочке, потом шаталась где-то без дела и теперь, благодаря ее savoir vivre, лезет к ней в карман.
Соломенная голова даже не знает, что̀ будет делать эта заблудшая овца у нее в кармане. «Полагать надо, — думает она, — что пошевелится она там малое время без призрения, покуда не пристроится опять к какому-нибудь меняле, и опять надо будет ее оттуда вытаскивать…»