Барсуки - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что же ты теперь, вдова аль как?.. – приступает к делу Сергей Остифеич, выплевывая соломину в проползающий снег.
– Не вдова, не девица, не замужняя жена... – Аннушка сердится и резко дергает вожжу.
– Что же это ты так! Ведь этак даже как будто и нехорошо, – выражает сочувствие Сергей Остифеич.
– Совести в нем нету... – говорит Аннушка как бы про себя. – Только и наезжал четыре раза за все года! Зачем и жениться было! А полушалки да платья... К шуту ли они мне! С полушалками, что ли, я жить буду?!
– Только четыре раза?.. – просветляется Половинкин. – Вот голова! Меня б коснулось, так я как лист прилип бы да и не отлипал во век!
Аннушка сидит спиной к Сереге, и не видно, хмурится ли, рада ли Серегиной шутке.
– Ой ли? – насмешливо роняет она.
– Ан и в самом деле! Да коснись меня... – Половинкин так вздыхает, что кобыла прядает ушами и покорно убыстряет шаг.
Снова наблюдает Сергей Остифеич, как ползет дорога из-под ошевень. А тут в лесок въехали, – здесь поутих ветер, не хлещет через край. Здесь ходко лошадь бежит, и звуков прибавилось: скрипят полоза, да еще селезенка бьется в лошадином брюхе, да еще осыпается снег с запорошенных ветвей, задеваемых дугою.
Целые охапки снега падают на Аннушку, – не замечает, полна обидой на пропавшего мужа. «Муж! А уж она ли его в думах и в письмах хоть на неделю не призывала! Врала даже, что в брюхе понесла... Хоть на ребеночка льстилась вызвать. Все некогда. Деревянному мужу дороже жены рубль. Ай, много ли ты, Егор Иваныч, в банке накопил!?» Аннушка круто поводит плечом, а кнут свистит злей и пронзительней.
– ...а скучно небось без мужа-то? Молодая, не жила совсем, – зудит Сергей Остифеич, метя как раз в Аннушкину печаль.
– Не тревожь, – обороняется по-бабьи Анна. – Зачем бередишь? Что тебе деревенская далась! У себя, в городу, дюжинками, небось, считаешь.
Чуть не с колыбели знает все прямые и кривые ходы к бабьему сердцу Серега. И уже напрямки идет, нещадно перекручивая ус:
– В городу! Рази у нас в городу такое добро пропадает! У нас строгий учет всему. Каждой травине счет, а уж баба никак не затеряется. Например – я, я б тебя моментально под номер, да и выдал бы герою бы, вот! Рази ж это путно – такой молодке пропадать!?.
Аннушка молчит, дорога длится нескончаемо, Серега продолжает:
– У меня вот тоже знакомая бабочка была, тоже Анна. Мужа у ней убили, высохла вся... Так доска-доской и ходила!..
– Где убили?.. – вздрагивает Аннушка, сторожко прислушиваясь.
– Да вот на этой, на царской... Царь покажет, а тысяча мужиков поляжет. Да что – убитому-то хорошо, отвонял и не думается. А вот бабам маята. Я к тому, что ведь и твой, кажется, на войну ушел?
– Взяли... – не своим голосом отвечает Анна. – Может, уж сгнил где!
– И очень возможно, – играет Половинкин. – Ежли, к примеру, летом, так ведь они быстро изводятся. Опять же муха его сосет...
– Зачем ты меня горячишь?.. Я тебе не жена, – смутно лепечет Аннушка. – Спи-лежи, скоро Воры будут.
– Да я разве сказал что? Я молчу, – пожимает плечами Половинкин. – Я только тебя пожалел.
И опять снега идут, снеговой самопляс и путаница. Балуется ветер снегом, пересчитывает, обсушивает каждую снежину, словно готовит впрок.
– Слушь-ко, Анна... отечество-то забыл. Холодно тебе, давай я поправлю. А ты на мое место, грейся!..
– Ну-к ладно... – не сразу соглашается Анна, а голос ее сам собою просит жалости.
Она передает вожжи и меняется местом со своим седоком. Целых три минуты наполнены скрипом снега, оглобель да вязким хлюпаньем лошадиных ног. Снова в лесу, но дорога совпала с путем ветра. Метет и морозит, ночь и сон. Аннушка, залезшая под овчину, вдруг видит: Серега привязал вожжи на боковой тычок ошевень, подтыкает разлохматившееся сено.
– Куда тебе?.. – приподнялась Анна.
– Пусти... замерз весь, – отвечал Сергей Остифеич.
На них снег шел. Тянулось поле, а лошадь сама, без понуканий, шла. Были Анна и Серега как будто одной и той же рукой выкованы друг для друга, – оба рослые и сильные. Но вырасти б на Аннушкиной совести черному пятну греха, если бы на рассвете, когда убаюкала их овчина дружным любовным сном, не случилась смешная беда. – На крутых поворотах всегда передуванье снега. Прикатался поворот и на раскате доходил до сажня. На нем покачнулись ошевни и стали на ребро. Небывалое дело: вылетели при этом оба спящих в глубокий снег. И, когда охватило холодом сонную их разгоряченность, засмеялась Аннушка, засмеялся вслед за ней и Половинкин. А там, где смех веселый и беспорочный, там нет греха, а только биенье ключа жизни.
– Что ж ты меня, баба, вытряхнула! – скалил дырку в передних зубах Половинкин.
– Сам, грешник, виноват! – смеялась Аннушка и заботливей укрывала Серегины ноги дерюжкой...
Не чуяла Анна греха в том, что променяла кволого, может, и мертвого, на живого и здорового мужика. Любовь их на лад шла, даже как-то слишком скоро свыклась Анна с положением невенчанной жены чужого мужа. А уж село стало примечать, что зацвела второй любовью Анна. Но в глаза соседкам смотрела Анна без робости, не скрывала от осудительного взгляда растущего своего живота. Заметили также, что, и не потакая вредным стремленьям мужика к утайке хлеба, стал Сергей Остифеич к Брыкинскому дому ласковей. Он и в дом к Брыкиным заходил. А однажды обозвал Аннушкину свекровь «мамашей». Ничего та не ответила, только пуще загрохала ухватами, доставая кашу из печи.
Но по мере того, как возрастал Аннин живот и уходила зима, все больше угрюмилась Анна. Весна борола зиму, и уже выглядывал из Брыкинской скворешни домовитый черноголовый скворец, днем – носивший к себе разный пушистый сор, вечерами – свиристевший о многих веселых разностях: о весне, о тающем снеге и о прочей птичьей ерунде.
Весенними вечерами сидела Аннушка на крыльце, неживым, запавшим взглядом глядела на раннюю прозелень деревенского лужка, на крылечный облупившийся столбец, на многие окрестные места, окутанные вешним паром, на безымянную букашку, проснувшуюся для ползанья по земле. И лицо у Аннушки было такое, какое на иконах матерям пишут: грустное, полное тайны, суровое.
Воздухи, сырые, густые, тяжелые, были полны неумолчного гуденья от прорастающих трав в тот день, когда всплакнула Аннушка, сидя на крыльце. Уехал в объезд по волостям Сергей Остифеич, а разве дано невенчанной право не пускать любимого в дальние пути? Да тут еще ребенок придет, немоленый, незваный. Да тут еще муж придет, убитый, из сердца выгнанный давно. Аннушке ли, в которой упрямая Бабинцовская кровь, нелюбимого мужа умаливать, чтоб приблудного ребенка за своего признал?..
Свекровь в дверь вышла, поправила повойник, рябенький как курочка, жгучим взглядом заглянула в Аннино лицо. Увидела, как растерянными пальцами перебирает Анна бахромку сносившейся ватной кофты, догадалась, и усмешка явилась на ее неумолимые сухие губы:
– Иди... Ужинать пора.
Промолчала Анна.
– На котором времени ходишь-то? – шопотом спросила свекровь.
– Пятым.
Аннушка встала и вдруг потянуло ее к зевоте. Она зевнула во всю широту своей здоровой груди, во всю сласть приходящей весны, и за себя, и за ребенка. Устало от постоянной печали сильное Аннушкино тело.
II. Возвращение в Воры.
...Не горячие ли Аннушкины слезы послужили причиной безвременного таянья снегов? Все зимнее заспешило уходить. И была одна расхлябанная пора: плакала земля ручьями, а дороги плыли вешними водами.
Уже тетерева играли по утрам, но вдруг переменилась погода. На Гарасима-грачовника мокрым дрянным снежком помело, а к утру приударило морозцем. Одно лихо другого злей: озимь, жалостно вымокавшую в низинках, заволокло в ту ночь хрусткой ледянкой. Стало скучно глядеть на озими, на желтые проплешины в синих бархатах вымокающих полей.
Начал ветер разгонять хляби, но все еще не умело солнце пробраться к земле. Земля всходила как на дрожжах и рассыпалась на ладони душистыми теплыми комьями. Пошел обильный пар. Он-то и завесил небо быстрым рваным облачьем. А тут еще дождички четыре дня шли. После них дикие сквозняки ринулись, сломя голову, обсушивать поля, – весна.
В один такой неласковый, тягостный день пришел к Ворам по обсохшей дороге простой, неизвестный солдат. Совсем у него глаза провалились во внутрь и были таковы, как будто видит ими страшное, бессменно – день и ночь. Болталась за спиной у него пустая солдатская сума, а на голове сидела собачья шапка, похожая на вымокшего зябнущего зверка.
Видно было, что незамеченным хотел пройти. На виду у прохожих прикидывался хромым, подшибленным, а ночевал по-бродяжьи, где попало: на убогом задворке у крайне-деревенца, в развалившейся риге, сколоченной из одних щелей. А попадался по дороге случайный сена зарод – и там путешествующему солдату место. Приходил незваным гостем, не сказывался, уходил – некого было благодарить.
В Сускии пришлось ему хлебца под окошком просить, – глаз закрыл повязкой, а лицо скривил без милости, чтоб не признали земляка. Так он и шел, стыдясь и имени своего, и званья, воровским обычаем, голодный и пустой, как сума его.