Железная дорога - Хамид Исмайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но всё случилось значительно раньше эпохи высылок.
В священный день смерти вождя мирового пролетариата и босячества, когда всю милицию послали по базарам и чайханам — гнать всех на стихийные траурные митинги, а Гази-ходже и вовсе дали специальное задание — найти нескольких маддохов[45], которые бы пошли по городу, утешая народ в безутешном горе, в том, что Аллах забрал душу Владимира Илья-оглу не подумав, на кого же Он оставляет мировую революцию и трудящуюся бедноту в то время, как свадьбы запрещены а другие трауры за незначительностью — приостановлены. Именно тогда, в минуту положения тела того, чьим именем казахи округи были вынуждены называть некстати рождающихся детей Елешами — не умея исковеркать свой степной язык на «Ильича», ни затолкать детей обратно — до лучших времён, всё население Ташкента и его округи, включая Гилас, было поставлено на колени — дескать, по отцовскому обычаю траура. Так вот именно тогда в милицейскую каталажку попал некий Почамир-ходжа из Бухары, который из своей приезжести решил, что Аллах, не дожидаясь конца света, начал свой Страшный Суд, а потому прямо на базаре, посреди банок бакалейщиков, где он выбирал немного опия и синего камня против зубной боли, Почамир поспешил высказать всё, что он думает о большевиках, дабы быть чистым перед Аллахом, а поскольку поносил Почамир большевиков во главе с покойным на своём бухарском выговоре, мало понятном в Ташкенте, то поначалу решили, что это бухарский еврей вопит о погроме, и дабы англичане не развезли это по свету против большевизма, постановили, что лучшее дело — изолировать паникёра в кутузку. Там-то и застал его Гази-ходжа в поисках утешителей всемирного горя.
— В свидетели беру дух товарища Ленина — я в первый раз в вашем столь величественном городе и не понимаю, что здесь случается, — божился он на своём бухарском диалекте. — Умоляю вас коммунистическим интернационалом и международной солидарностью, оставьте меня бедного и дурного в покое…
— Вот станешь товарищем Зиновьевым и Троцким, тогда и оставим в покое, — отвечал ему сторож из обольшевевших новобранцев.
Почамир-ходжа, как истый бухарец, некогда причастный к младобухарству, почитывал местные газеты, и знал, что если попал в каталажку, то уж сидеть тебе, пока не приедет всесоюзный староста Калинин, или же на худой конец — его местный заменитель — свой Ахун-бабай, который опишет впоследствии эти безобразия в своей большевистской столичной газете, и тогда уже начальник милиции тебя освободит. Правда, если читает директивные газеты.
Вот и в прошлый раз, когда Почамир сидел по поводу Бухарской революции, когда точно так же решил о первом окончании света, — а сидел он полгода с лишним, и на первый месяц от безделья стал чинить сапоги всем сокамерникам, расплетая для дратвы свой пояс. Заметив сие, охранник, бухарский еврей Илиас однажды воспользовался заключённым и починил свои прохудившиеся кавуши. Дальше — больше, мало-помалу, он переченил у Почамира обувь всей родни и лишь после этого поделился новостью со своими коллегами вплоть до начальника тюрьмы. Поделиться-то поделился, да вот замучила его поздняя мысль — ведь чинил Почамир обувь, как шил новую — поставляй ему материал, и хоть артель открывай! А тут ещё сын Илиаса — Юсуф, употреблявший до сих пор старую кожу с кавушей на рогатки, вдруг зашил кожей с одной рогатки недонесённый до Почамира худой кавуш…
Словом, пустил старый Илиас накопленную веками и поколениями хитрость в ход и сговорился с Почамиром о надомной, вернее натюремной артели: он поставляет ему чёрную кожу с простреленых большевиков и чекистов — Почамир шьёт кавуши — Юсуфка торгует ими на бухарском базаре Токи Саррофон. Молил Илиас своего иудейского бога лишь об одном — как бы дольше сидел Почамир в тюрьме и никакой начальник не вспомнил бы о нём, да вот приехал-таки необрезанный Калинин в Бухару, пошёл по чайханам да тюрьмам, как будто других мест за свою революционную жизнь не познал, и написал о Почамире, шьющем кавуши, в большевистской «Местной Правде». Шесть месяцев шла партийная разборка, в ходе которой Илиас продолжал скупать кожу чёрных курток со слетающих начальников, а Юсуфка — торговать обувью нашитой Почамиром, ожидающим решения своей судьбы. Но не только этим занимался шесть месяцев старый тюремный сторож Илиас. При свете керосиновой лампы он заставлял заучивать своего Юсуфку ход шва и постановку стельки на обуви, сшитой подведомственным Почамиром, дабы и после освобождения того, большевистстко-чекистские куртки не гнили, простреленные в могилах…
Так вот, не Калинин пришёл на этот раз, и даже не его местный заменитель — Ахун-бабай, пришёл в тюрьму этот самый милиционер-служивый, который и сам оказался из ходжей, и долго вертя разговор вокруг того, что птица души Джахангира Илья-задэ направила свой полёт в необходимые сети Аллаха, вдруг ни с того, ни с сего предложил Почамиру, плачущему за Ленина, который принёс своей смертью столько несчастий на его голову, жениться на дочери одного из тутошних ходжей.
Было послеполуденное время и Почамир — будь проклят тот час — согласился приобрести жену и в Ташкенте в обмен на свободу. Уж лучше бы ждал товарища Калинина, или на худой конец тутошнего Ахун-бабая — отчаивался он не раз впоследствии, будучи уже женатым на тощей Асолат, заставившей его забыть не только священную Бухару с её выговором, газетами и семьёй, но и переименовавшую его на Пошшо-амира. Ладно бы и с новым именем — всё равно началась новая жизнь, и вчерашнюю чайхану уже называли избой-читальней, да было несколько неловко с этим самым именем «Амира у Падишаха» рабочими днями торговать у самого начала их тупиковой улочки семечками, а по воскресеньям в казахском Абай-базаре — сахарными петушками.
Вот так и женился Гази-ходжа-милиционер на Ходжие. Женился и перешёл работать в партию, чтобы жить чуть победнее, но чуть побезопаснее, поскольку к тому времени началась «коренизация» органов, слово, которого Гази-ходжа не понимал, но видел, как через одного уже высылают и расстреливают. Честно говоря, Гази-ходжа ушёл бы, как и прежде, работать в виноградниках тестя, но там под такое же непонятное слово «коллективизация» начались всё те же ссылки и расстрелы каждого, кто «бирини икки кила оларди»[46], вот и пришлось идти в партию, чтобы ценой порубленных партией виноградников спасать жизнь своему тестю и его семье.
В партию он устроился переводчиком к первому секретарю — переводить с узбекского на узбекский, потому как первый секретарь хоть и был узбеком, но за свою большевистскую карьеру забыл начисто, как материл его до детдома отец. Часами бедный секретарь размышлял над каким-нибудь словом «лойиха»[47], спущенным из ЦК-ЦКК, примеряя под него всё, что приходило в голову, но ничего осмысленного не получалось, покуда не пришёл к нему на работу Гази-ходжа, который по своему медресинскому образованию не только играючи истолковывал тому казуистику переводчиков товарища Акмаля Икрама из ЦК-ЦКК, но и сам задавал теперь головоломки переводчикам при райкомах, стацкомах и первичках.
Словом, всё шло хорошо, дома у Гази-ходжи и Ходжии рождались дети, Махмуд-ходжа не выходил вот уже седьмой год никуда из своего глухого подворья в чаще недорубленных колхозных, а потому бесхозных виноградников, боясь новых смут, которые по новому времени назывались революциями, партия давала лозунги, вернее давал их честнейший большевик — еврей Уманский, единственный русский, кто работал в партии после «коренизации», и с кем на почве этих самых лозунгов сошёлся вскоре Гази-ходжа, переводивший эти лозунги с узбекского на узбекский, так, как понимал их с уст Уманского первый секретарь. Тихо-потиху Гази-ходжа стал понимать русский, мало-помалу Уманский начал осваивать узбекский, и когда каждый из них прошёл свою половину пути, необходимость первого секретаря в бумажных делах, которые назывались непонятным словом «идеология», и вовсе отпала.
Освобождённый первый секретарь стал заниматься экономическими вопросами, поскольку после лозунга: «Лицом к деревне!» пришёл лозунг: «Взгляд на экономику!» Так, вместе с местным прокурором и муллой старогородской мечети[48] первый секретарь объявил населению государственный закаат — коммунистическо-мусульманский налог, собрав 1931 голову крупного рогатого скота, в пять раз больше овец и коз, ну а куриц и вовсе на целую первую птицеферму имени Розы Люксембург. Треть из туш пошла на помощь всё ещё голодающему поволжскому народу, треть разошлась по вышестоящим органам, а на почве раздела третьей трети началась борьба фракций и уклонов: прокурор открыл уголовное дело против муллы, обвиняя того по 37 статьям еще нераспечатанного Уголовного Кодекса — от басмачества до бесакалбазлычества[49], мулла зачитал на первой же пятничной молитве фетву, в которой насылал проклятия на голову безбожного первого секретаря, как хулителя и гонителя веры, первый же секретарь ударил залпом по обоим фронтам, обвинив одного в право-монархистском, другого — в левотроцкистском уклоне. Непонятное оказалось наиболее действенным, когда же Уманский с Гази-ходжей попытались образумить разбушевавшегося секретаря, тот, подкупив вышестоящего переводчика, и вовсе завёл партийное дело на «национал-космополитическую организацию, проникшую в ряды партии с цель подрыва и контрреволюции», дабы сослать честнейшего коммуниста Уманского в Биробиджан, а доверчивого Гази-ходжу пригласить к себе на плов, как бы затем, чтобы простить и наставить на путь, а на самом деле подсыпать в плов сначала семян анаши, а потом влить ему уснувшему в ухо дореволюционного яду, которым с секретарём поделился ещё мулла в их бытность друзьями по союзу КМ.