1917, или Дни отчаяния - Ян Валетов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Михаила тоже трясет. Он прижимает Марго к себе, словно стараясь согреть и защитить одновременно.
– Ты сошла с ума… – выдавливает из себя Терещенко. – Что ты делаешь? Зачем?
– Ты мог не прыгать за мной, – шепчет Марго. – И было бы лучше…
– Кому было бы лучше, глупенькая? Кому? Я не хочу потерять тебя. Я не могу даже подумать об этом!
– Я не хочу, чтобы ты делал выбор между своей семьей и мной…
– Не думай об этом, Марго. Я найду решение.
Терещенко заглядывает в лицо Маргарит, силясь разглядеть в глазах девушки отклик на его слова. Но глаза Маргарит закрыты, щеки мокры от слез.
– Ты говоришь это потому, что не веришь в то, что нас найдут…
– Бертон нас найдет. Слышишь? Они уже ищут нас.
Над морем несется резкая трель свистка. В небо взлетает огненный шнур и расцветает куполом осветительной ракеты. Потом слышен звук выстрела.
– Мы здесь, – кричит Терещенко. – Мы здесь!
Но расстояние между ними и шлюпкой очень велико. Голос теряется, не долетев до Бертона, который стоит на носу лодки и управляет прожектором. Рядом с ним боцман ожесточенно дует в свисток каждые несколько секунд.
Еще одна ракета заливает светом все вокруг.
Марго утыкается Терещенко в плечо.
– Не бойся, они уже рядом.
– Я не боюсь. Я люблю тебя, Мишель. Я так тебя люблю, – шепчет она.
– Хочу от тебя ребенка… – говорит он шепотом, хотя никто не может их услышать. – Ребенка… Слышишь?
На них падает луч прожектора.
– Вот они! – говорит Бертон по-норвежски.
Матросы налегают на весла.
Марг и Терещенко поднимают из воды.
Капитан набрасывает на девушку китель, прикрывая ее наготу.
Мишель по-прежнему держится за круг, а боцман пытается забрать его у Терещенко, то из этого ничего не выходит – у Михаила мертвая хватка. Наконец-то общими усилиями удается разогнуть руку и разжать ему пальцы.
– Он сумасшедший! Зачем он прыгал? – говорит Бертон на норвежском боцману. – Будь волна на фут выше, и мы бы никогда их не нашли. Ни его, ни ее…
Терещенко начинает хохотать. Сначала тихо, а потом все сильнее и сильнее.
– Что случилось, сэр? – спрашивает Бертон на английском. – Вы в порядке?
– Я не умею плавать, – говорит Терещенко, продолжая смеяться. Слезы текут у него из глаз. – Вы не поверите, Бертон, но я не умею плавать. Я совсем не умею плавать!
Февраль 1956 года. Москва. Архив КГБ СССР.
Комната для чтения документов
– Кто бы мог подумать?! Такие чувства! – говорит Никифоров, откладывая в сторону очередной лист, и непонятно, считает он так всерьез или иронизирует. – Особенно странно читать об этом эпизоде, зная, сколько посторонних связей у него было… Десять? Двадцать? Или сто двадцать?
– Если это вопрос, то я могу посчитать, – отвечает капитан. – Но мне кажется, что количество здесь не играет значения. История отношений Терещенко с первой женой, конечно, кажется странной, но, насколько я могу судить, их до определенного момента связывали достаточно искренние чувства. Они много времени проводили раздельно, и Маргарит не могла не догадываться о том, что Михаил Иванович не ведет жизнь монаха.
– А она сама?
– Вы о ее личной жизни?
– Да.
– Не могу сказать ничего. Я не занимался этим вопросом.
– Молодая интересная женщина… Ладно, давай замнем. Какая папка следующая?
В дверь стучат.
Входит сотрудник, внося металлический поднос с чаем и пачкой сигарет.
– Эта… – капитан протягивает Никифорову еще одну папку.
На обложке выведена дата – 1912–1913 годы.
Петербург. Октябрь 1912 года. Квартира литератора Алексея Ремизова
Вечер. В комнатах накурено. Жарко. Открытые форточки от духоты не спасают. Но все присутствующие, кажется, этого не замечают.
В гостиной идет жаркий спор.
– Господа! Дамы! Тише! – говорит высокий худощавый мужчина с совершенно лысой макушкой и пышными усами. – О приоритетах издательства мы уже договорились – мы будем самым рискованным проектом начала века! Мы привлечем к себе внимание российской интеллектуальной элиты, самых передовых мыслителей, бунтарей, настоящих литературных революционеров! Никакой классики! Никакого гнилого морализаторства! Только авангард! Только декаданс! Только реальная жизнь!
– Бугаев, – говорит негромко Блок, развалившийся на диване. – Ты гений! Какое отношение декаданс и авангард имеют к реальной жизни? В одну телегу впрячь не можно…
Он слегка пьян, но пока только слегка. Хотя стакан с коньяком, который он держит в руках, явно намекает на то, что трезвым он останется ненадолго.
Все смеются.
– Оставь, Саша! – отмахивается пышноусый, тоже улыбаясь. – Это фигура речи!
– Ну почему? – возражает хозяин квартиры, литератор Алексей Ремизов, обращаясь к выступающему. – Почему же фигура речи, Андрей? Все передовое в современной литературе так или иначе отражает реальную жизнь!
– Блесткая аудитория, блеском ты зло отуманена!Скрыт от тебя, недостойная, будущего горизонт!Тусклые Ваши Сиятельства! Во времена СеверянинаСледует знать, что за Пушкиным были и Блок, и Бальмонт!
Декламирует Блок со своим каменным выражением лица.
– Это, по-твоему, отражает реальную жизнь? Во времена Северянина? Я и Константин Дмитриевич – идем только после него? «Я – гений Игорь Северянин!», – интонация у Блока вовсе не дружелюбная. Он делает большой глоток из стакана и снова обращается к собеседнику. – Искусство, дорогой мой Бугаев, вовсе не отображает реальный мир. Оно его искажает. Или украшает, или уродует, что, в общем-то, одно и то же… Но никогда не показывает его беспристрастно, потому что человек – существо хитрое, злое и скрытное. Даже то, что ты пишешь под псевдонимом Белый, доказывает мою правоту. Почему для читателей ты не обычный Бугаев, а Андрей Белый? Почему Саша Гликберг не Гликберг, а Саша Черный?
– Ну, с Гликбергом, – резонно замечает Ремизов, – более-менее понятно…
– Ах, оставь… Просто мы все стараемся показаться лучше, чем есть на самом деле, и наши псевдонимы – самое малое, в чем мы готовы обмануть читателя. Поэтому, друг мой Белый, перестаньте вводить публику в заблуждение! Реальность! Зачем людям читать о реальности? Она и так вокруг них – двадцать четыре часа в сутки! Задача нашего издательства – дарить людям мечту! Кому надо – сны, кому надо – жаркие революционные споры, кому надо, – правда же, Пелагеюшка? – любовное томление в стихах…
Терещенко курит в форточку, со вниманием наблюдая за спором. Неподалеку от него Пелагея – сидит за столом и пытается вести протокол собрания, выписывая на бумаге крючки стенографических знаков. Рядом с ней сестра Елизавета. Обе одеты строго, волосы забраны.
– Давайте не будем спорить, – говорит сидящий в кресле круглолицый человек в пенсне. – Этот спор ни о чем. Пелагея Ивановна, что мы внесли в план?
– Минуточку, Разумник Васильевич, – отзывается Пелагея, заглядывая в записи. – Собрания сочинений Ремизова, Гиппиус, Брюсова, Пяста, роман Андрея Белого…
Она поднимает глаза от списка и улыбается тому сквозь дым. Белый отвечает такой же улыбкой.
– Есть договоренности с Бальмонтом, – продолжает она.
– И со мной, – перебивает ее Блок, поднимая стакан.
– И с вами, Саша, – подтверждает Пелагея. – И с Вячеславом Ивановым…
– Господа, – вмешивается Терещенко, гася сигарету в полной окурков пепельнице. – Дамы! Послушайте! У нас грандиозные планы и все шансы стать самым известным издательством России. Я не сомневаюсь, что мы соберем самых лучших, самых модных, самых просвещенных. Думаю, что издательство даже может приносить немалый доход и мне с сестрами, и вам… Завтра мы подпишем бумагу о его создании, но…
Он делает паузу.
– Пока у нас нет даже имени… А что такое издательство без имени? Его и нет вовсе! Нам нужно название звучное, запоминающееся, красивое и… необычное!
– «Златоуст»! – говорит Блок.
– Это ваше предложение? – спрашивает Елизавета, тоже принявшаяся записывать за говорящими.
– Нет, Лизонька! – лицо Блока неподвижно из-за болезни, поэтому он всегда кажется дьявольски серьезным. – Я о твоем брате. Как только речь зашла о доходе, так он сразу и заинтересован, и красноречив. Меркантильные люди вы, фабриканты! Но он прав! Нам нужно действительно красивое название. Лучшее!
– «Златоструй»! – предлагает Пелагея.
– Что за «Златоструй»? – возмущается Блок. – Пелагея Ивановна! Что за пошлость, ради Бога!
– «Феникс»? – предлагает Ремизов.
– Звучит неплохо, – соглашается Блок, – но вызывает неприятные ассоциации. Я бы предложил мифическую птицу Рух, но, боюсь, не поймут.
– Если уж речь пошла о птице, господа литераторы, – говорит Терещенко, – то как вам вариант «Сирин»?
– Звучит красиво – «Сирин», – Ремизов словно пробует слово на вкус.
– И символично, – подтверждает Блок.