«Последний римлянин» Боэций - Виктория Уколова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ко времени Боэция эта борьба не иссякла. Снова нарастали крупные разногласия между восточной и западной церквами, уже не раз обострявшиеся после Халкидонского собора 451 г., провозгласившего равенство Римской и Константинопольской церковных кафедр. Восток по-прежнему захлестывали ереси — несторианство, евтихианство, монофиситство и другие. В центре религиозной борьбы все еще продолжал оставаться вопрос о соотношении трех ипостасей христианской троицы, казалось бы, уже давно решенный собором 325 г. в Никее, принявшим «символ веры», и вопрос о соотношении божественной и человеческой природ в Христе, воплощенном Логосе, хотя Халкидонский собор утвердил положение, долженствующее быть окончательным, что в богочеловеке сливались две природы, чтобы образовать единую сущность, одно лицо.
На эти острые вопросы идейной борьбы своего времени, Боэций попытался откликнуться, разобраться в них не как религиозный или политический деятель, а как рационалистически настроенный философ. Не исключено, что теоретическая деятельность «последнего римлянина» в этой области была своеобразной частью подготовительной работы по преодолению противоречий между западной и восточной церквами, отчасти реализованному только при императоре Юстине I (518–527) по инициативе его племянника Юстиниана и епископа Рима Ормизда. Примирение оказалось непрочным, что, вероятно, отразилось и на судьбе Боэция, связанного с папой Иоанном I, бывавшим в Константинополе с целью переговоров по религиозным вопросам.
Теологические трактаты Боэция скорее всего предназначались для прочтения и обсуждения в узком кругу лиц, куда входили Симмах, Иоанн I (тогда, впрочем, еще не бывший папой) и, возможно, Кассиодор. Едва ли можно с достаточной определенностью подтвердить это предположение, однако сам характер теологических сочинений философа, реферативный и почти эскизный, скорее позволяет говорить о них как о набросках, предназначенных для обсуждения, претендующих не на окончательное разрешение проблем, а лишь на оттачивание методов, способных привести к логически приемлемому итогу.
За всеми догматическими спорами всегда незримо вставала проблема соотношения веры и разума, откровения и знания. Не случайно почти все представители христианской апологетики и патристики так или иначе касались ее. Уже на ранних этапах обсуждения этой проблемы в христианской мысли выкристаллизовались два подхода к ее решению, просуществовавшие затем вплоть до духовной секуляризации нового времени: утверждение абсолютного превосходства веры над разумом (Татиан, Тертуллиан и их последователи) и поиски если не их примирения, то хотя бы не взрывоопасного сочетания (Юстин, Климент Александрийский и их последователи). Второй путь был весьма опасным и нередко приводил к ереси, к «чрезмерному» с позиций ортодоксии увлечению возможностями человеческого разума, как случилось, например, с Оригеном, предпринявшим попытку мировоззренческого синтеза, в котором он уклонился в сторону своеобразного сочетания рационализма и мистики.
Выявление соотношения между верой и разумом, истинами божественной и человеческой заняло важное место в учении Аврелия Августина — крупнейшего представителя западной патристики. Нельзя сказать, чтобы этот отец церкви решил проблему однозначно, исключительно в пользу веры, отринув значение познания. Прошедший путь долгого и мучительного духовного становления Августин дал, по существу, многозначный ответ на вопрос, признав (до определенного предела) права разума как средства, способного укрепить веру, и в то же время придав большое значение интуиции, воображению, иррациональным аспектам веры. В итоге высшая истина у Августина все же носит сверхразумный характер, что несомненно сильно расшатывает и делает уязвимыми позиции человеческого разума.
В теологических трактатах Боэций называет себя учеником Августина. Возможно, он искренне считал себя таковым, и тому было по крайней мере две причины. Ко времени «последнего римлянина» Августин уже давно являлся признанным высшим авторитетом теологии на Западе. Вторая причина субъективного характера. Боэций, несмотря на то что жил в эпоху, сделавшую компилятивность своим высшим образовательным принципом, всегда обращался к лучшим образцам: в нравственной области — к Катону и Бруту, в философии — к Платону и Аристотелю, в математике — к Евклиду и Никомаху, а в теологии — к Августину, значение трудов которого он не мог не прочувствовать и как философ, и как политик, и в конце концов как человек, чья жизнь велением времени вольно или невольно оказалась включенной в орбиту растущего влияния церкви.
Однако провозгласить себя чьим-то учеником и быть им — не одно и то же. В любом случае Боэций понимает свое ученичество очень своеобразно. Он избирает для теологических трактатов темы, находившиеся на самом острие идейной полемики: о троичности, о соотношении двух природ в Христе, о том, каким образом субстанции могут быть благи, т. е. кардинальный вопрос о субстанциональном характере блага и его соотнесении со злом; избирает не для апологетизации, а для «исследования» и «понимания», по его собственному свидетельству.
Характерно, что теологические трактаты, как показывают предпосланные им посвящения, предназначены для самых близких по духу людей. Боэций предлагает на их суд плоды своих размышлений, которые не могут быть, да и не должны быть понятными многим. Такое отличие теологических трактатов от всех других сочинений Боэция, ориентированных на широкую аудиторию, наводит на мысль, что он сам рассматривал их как далеко не завершенную, «пробную» работу. Вполне возможно, что он в этой области совсем не чувствовал себя уверенным или полагал, что предложенный им подход к теологической проблематике — своеобразный «рационалистический эксперимент», требующий доброжелательного и квалифицированного обсуждения, прежде чем быть широко обнародованным.
Боэций обосновывает свои колебания и опасения: «…куда бы ни обратил я свой взор, всюду он натыкается то на ленивую косность, то на завистливое недоброжелательство, а потому лишь напрасному оскорблению подверг бы божественные трактаты тот, кто мог бы от этих чудовищ, пребывающих в человеческом облике, скорее получить насмешки, чем возбудить в них жажду познания»[84]. Что это — высокомерие аристократа духа или попытка под кажущейся заносчивостью скрыть боязнь непонимания? Если принять во внимание, что Боэций в то же самое время предпринял попытку сделать доступными для латиноязычного мира сочинения Платона и Аристотеля, что он создал обстоятельные и совсем не «элитарные» учебники для школы, то следует склониться ко второму предположению. Боэций написал свои теологические трактаты так, как не писал никто до него и как начнут писать более чем семь веков спустя. Совершенно естественно, что он искал понимания прежде всего у самых близких и самых образованных людей, ибо духовная атмосфера того времени не располагала к откровенности. «Последний римлянин» обличал «интеллектуалов»-современников: «На одном собрании обсуждался вопрос различия между двумя способами соединения природ: из двух природ или в двух природах… Что касается обсуждаемого предмета, то в этом я смыслил столько же, сколько и все прочие, то есть ровно ничего; но лепта, внесенная мною (в его обсуждение], была больше, поскольку я не приписывал себе ложно знание того, чего на самом деле не знал… И тут охватило меня великое изумление: сколь же велика наглость невежд, которые пытаются прикрыть изъяны невежества бесстыдным притязанием на ученость. Не зная не только предмета, о котором идет речь, но не понимая даже того, что сами они говорят в подобных спорах, они как будто забывают, что невежество, когда его пытаются скрыть, во сто крат позорнее [открыто признанного незнания]»[85].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});