Голос зовущего - Алберт Артурович Бэл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хмм, — говорю, — чертовски вкусное яйцо!
Я ем яйцо всмятку, беру соли, беру перца, немножко масла, все это кладу в яйцо, перемешиваю. Удивительно вкусно, язык проглотишь!
— Я знаю, никуда тебе не хочется ехать, — говорит Ева. — Тебе хочется остаться дома и киснуть!
— Нет, я хочу уехать. Мне хотелось бы съездить в то самое место, где были прошлой осенью. Правда, есть примета: не возвращайся туда, где было хорошо.
— Действительно, там было хорошо.
— До сих пор эти скалы во сне вижу. Очень хотелось бы еще раз туда съездить.
— Да. Но почему ты со всем так легко соглашаешься?
— Как легко?
— Так легко.
— Потому что люблю тебя.
— Ты очень милый, это правда.
— А что же неправда?
— Что ты любишь меня!
— Почему неправда?
— Ты так редко говоришь мне об этом!
— Как редко?
— Не паясничай.
— Я об этом говорю так редко потому, что люблю тебя. Это правда. Я люблю тебя. Люблю я тебя! Это скрыто где-то в глубине. Но я же не магнитофон.
— И все-таки можно раз в год сказать, что любишь.
— Отныне каждое утро вместо «доброго утра» буду говорить «я люблю тебя!». Согласна?
— Согласна!
Я выглянул в окно.
— Вот идет Гулцевиц, — сказал я.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Тут важно выбрать правильный материал. Гулцевиц не смотрелся бы ни в бронзе, ни в граните, ни в мраморе, ни в пластмассе. Если б это было допустимо, я бы отыскал старый мешок, такой грубый, чтоб на нем отчетливо выделялась каждая нить — подобно бесчисленным прожилкам на щеках и на носу Гулцевица. Я бы отыскал мешок темно-коричневый, потому что у Гулцевица лицо смуглое. Потом бы я набил его ватой, и это было бы туловищем. На том месте, где положено быть шее, я перевязал бы его бечевкой, оставшуюся часть набил бы старыми, шуршащими бумагами, газетами, квитанциями, архивными справками, философской литературой, международными обзорами, экономическими бюллетенями и страничками юмора. Мешок бы я зашил паклей и волосы б из пакли как следует разлохматил. Трудно придумать что-либо более похожее. Еще напялить на голову дорогую велюровую шляпу, облачить туловище в драповое пальто, под него подсунуть ботинки с галошами. И Гулцевиц готов. Но с одним условием. Мешок должен быть абсолютно чистым, стираным-перестирапым, начиная с щелочной воды и кончая раствором нежно-синего стирального порошка. Гулцевиц, несмотря на свои анатомические и физиономические погрешности, невероятно чистоплотен. Разумеется, старый мешок в качестве материала не приемлем ни для меня, ни для искусства. Долго ломал голову, наконец остановил свой выбор на цементе. Голова получилась великолепной, по сей день уверен, что портрет прокурора в отставке — моя лучшая работа. Зато от критиков досталось основательно. И это называется портрет советского человека?! Какой-то старый прожженный циник. Прокурор в отставке?! Больше всех возмущались прокуроры. Разве так надлежит выглядеть советскому прокурору в отставке! Автор изобразил гротескную фигуру. В неэстетичном материале. Выразительно, ничего не скажешь, но кому нужна такая выразительность? Нашим врагам — вот кому. Скульптуру купила Москва, и большая часть критиков прикусила язык.
Не сказать, чтоб я очень интересовался своими соседями, да и с Гулцевицем навряд ли бы познакомился, если бы он сам не пришел ко мне. Он жил неподалеку, в бывшем доме адвоката Юкеселя. Гулцевиц рассказал мне свою биографию. В тридцать седьмом году снят с прокурорской должности, отправлен в отдаленный район Сибири, где оставался до пятьдесят четвертого, затем вернулся в Москву, продолжал работать прокурором. В шестидесятом году он вышел на пенсию и перебрался на Рижское взморье, климат для него тут подходящий. Ко мне же его привела прибитая снаружи дощечка с фамилией Ригера.
— Я был знаком с твоим дедом, — сказал он, предварительно выяснив мою родословную. — Красные стрелки, однополчане, вместе уехали в Питер!
Меня поразило и пленило лицо Гулцевица. Никогда не приходилось встречать в одном человеке столько ума, иронии, столько внутренней собранности и столько внешней несоразмерности. А сколько? Не ставьте вопрос таким образом. Ум, иронию, внутреннюю собранность и внешнюю несоразмерность на весах не взвесишь, их можно почувствовать, но коли вы так дотошны, поезжайте к Гулцевицу, вам всякий укажет дорогу, и вы сами в этом убедитесь. Он рассказал мне свою жизнь, и я понял, что отставной прокурор для меня находка. Я уговорил его прийти еще раз — позировать. Уговорить его было нетрудно. Гулцевиц жил один, и, конечно, одиночество старому человеку плохой товарищ. Мы многое успели обсудить, пока вместе работали. Да, да, мы работали вместе. Редко удается найти модель, лицо которой живет, выражение меняется так же часто, как освещение в облачный и ветреный день. Иногда в самый разгар работы Гулцевиц неожиданно поднимался.
— Уж ты извини меня, поработай один, а я приду завтра. Надо съездить в город. Такая нелепость: старые латышские стрелки, которые боролись за революцию, охраняли Ленина, не могут создать своего общества.
— Почему не могут?
— Один крупный товарищ против.
— Что за товарищ?
Гулцевиц назвал товарища. В самом деле, очень крупный товарищ. Гулцевиц поехал уговаривать этого товарища. На следующий день отставной прокурор пришел позировать, и я спросил:
— Ну как?
— Ничего не вышло, — с досадой ответил Гулцевиц.
— Что говорят стрелки?
— Стрелки говорят, общество будет.
— А товарищ говорит, не будет?
— Он говорит, не будет.
— И последнее слово за ним?
— Не думаю, чтоб последнее слово было за ним.
Гулцевиц видел Ленина, слышал Ленина, охранял Ленина, и рассуждать о том, как в тех или иных обстоятельствах поступил бы Ильич, было излюбленным занятием отставного прокурора.
— Владимир Ильич был человеком гениальным, он думал сам и других заставлял думать. Если б он увидел, до чего беспомощны наши философы-теоретики, как бессвязно и робко, главное — робко, делаются выводы, Владимир Ильич бы им сказал: «Не будьте детьми, побольше мыслей, побольше своих мыслей, больше самостоятельности».
— Откуда ты знаешь, что сказал бы Ленин?
— Знаю! — весомо ответил Гулцевиц. — Прошло столько времени, почти полстолетья, мы ушли далеко вперед, кибернетика, ученье о наследственности, освоение космоса, квантовая механика, а в наши дни находятся горе-философы, похожие на строителя, разбирающего фундамент дома, чтоб из выломанных кирпичей закончить кладку стены. Неужто нам не хватает кирпичей!
— Ты хочешь сказать — мозгов?
— Кирпичей, мозгов! Так или иначе, а все кирпичи будут красными, тут у нас всесоюзный стандарт. А ломать фундамент незачем. И теоретики, не понимающие этого, попросту дураки.
— С чего ты взял, что они дураки?
— Вечно спорят.
— Разве спорят только дураки?
— Нет. Умные