Цветы Сливы в Золотой Вазе или Цзинь, Пин, Мэй (金瓶梅) - Автор неизвестен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Симэнь, обрадованный расторопностью Дайаня, распечатал пакет, в котором было и письмо инспектора Лэя акцизному Цяню, которое гласило:
«Дело пересмотрено в соответствии с Вашим разъяснением. Коль скоро Фэн Второй первым сам избил своего сына, а в драке последнего с Сунь Вэньсяном пострадали оба, принимая во внимание то обстоятельство, что смерть Фэна младшего наступила после установленного в подобных случаях срока, требовать смертной казни Сунь Вэньсяну было бы крайне несправедливо. Приговариваю Сунь Вэньсяна к уплате Фэну Второму десяти лянов на погребение, о чем и довожу до Вашего сведения.
С поклоном Лэй Циюань».
Симэнь остался доволен.
– А где шурин Хуана Четвертого? – спросил он Дайаня.
– Домой пошел, – отвечал слуга. – Они с Хуаном Четвертым завтра собираются вас, батюшка, благодарить. Хуан Четвертый наградил меня ляном серебра.
– Это тебе на обувь пойдет, – сказал Симэнь.
Дайань отвесил земной поклон и вышел. Симэнь прилег на теплый кан и задремал. Ван Цзин зажег благовония и потихоньку удалился.
Через некоторое время послышался шелест дверной занавески и в кабинет явилась Ли Пинъэр, совсем бледная, непричесанная, в лиловой кофте и белой шелковой юбке[4].
– Дорогой мой! – позвала она Симэня, приблизившись к изголовью, – Ты спишь? А я пришла навестить тебя. Он все-таки добился моего заточения. Меня по-прежнему мучают кровотечения. Я все время страдаю оттого, что не могу очиститься. Благодаря твоей молитве мне смягчили, было, страдания, но мытарь не унимается. Он собирается подавать новую жалобу, хочет взять и тебя. Я и пришла предупредить. Берегись! Гляди, под покровом тьмы не попадись ему в руки. Я ухожу. Остерегайся! Не ходи без надобности на ночные пиры. Засветло домой возвращайся. Запомни, хорошо запомни мой наказ!
Они заключили друг друга в объятия и громко разрыдались.
– Скажи, дорогая, куда ты идешь? – спрашивал Симэнь.
Но Пинъэр отпрянула от него и исчезла. То был лишь сон. Симэнь проснулся. Из глаз у него текли слезы. Судя по лучам света, проникавшим сквозь занавески, был полдень. Тоска по Пинъэр терзала ему душу.
Да,
Увял цветок, засыпаны землейи лепестки, и тонкий стебелек.Проснулся – лик возлюбленной исчези отразиться в зеркале не смог…Тому свидетельством стихи:Свет от белого снега отразила стена,Догорела жаровня, и постель холодна.Сон, влюбленных согревший, очень короток был…Запах сливы цветущей к ним за полог поплыл.
В ответ на подарки свашенька Цяо прислала с Цяо Туном приглашение Юэнян и остальным женам Симэня.
– Батюшка в кабинете отдыхают, – говорил слуга. – Я не смею тревожить.
Юэнян угощала Цяо Туна.
– Я сама ему скажу, – сказала Цзиньлянь и, взяв приглашения, направилась в кабинет.
На Цзиньлянь была черная накидка из узорной парчи с золотыми разводами. Полы ее были также отделаны золотом и тремя рядами пуговиц. Сквозь газовую юбку просвечивала отделанная золотою бахромой нижняя юбка из шаньсийского шелка, из-под которой выглядывала пара изящно изогнутых остроносых лепестков лотоса – ножки, а поверх них виднелись красные парчовые панталоны. На поясе красовалась пара неразлучных уток, делящих радости любви. Прическу Цзиньлянь венчал высокий пучок, в ушах сверкали сапфировые серьги. Вся она казалась изваянной из узорной яшмы.
Цзиньлянь застала Симэня спящим и уселась в кресло рядом с каном.
– Дорогой мой! – заговорила она, продолжая грызть тыквенные семечки. – Ты что же, сам с собой разговариваешь? Куда, думаю, исчез, а ты вот, оказывается, где почиваешь. А с чего это у тебя глаза красные, а?
– Голова, наверно, свесилась, – отвечал Симэнь.
– А по-моему, ты плакал.
– С чего ж мне вдруг плакать?!
– Наверно, зазнобу какую-нибудь вспомнил.
– Брось чепуху городить! – оборвал ее Симэнь. – Какие там еще зазнобы?!
– Как какие?! Раньше по душе была Пинъэр, теперь стала кормилица Жуи. Не мы, конечно. Мы не в счет.
– Будет уж тебе ерунду-то городить! Да, скажи, в каком платье положили Пинъэр, а?
– А что? – заинтересовалась Цзиньлянь.
– Да так просто что-то вспомнилось.
– Нет, так просто не спросил бы, – не унималась Цзиньлянь. – Сверху на ней были кофта с юбкой из золоченого атласа, под ними белая шелковая накидка и желтая юбка, а под ними лиловая шелковая накидка, белая юбка и красное атласное белье.
Симэнь утвердительно кивнул головой.
– Да, три десятка лет скотину врачую, а что у осла за хворь такая в нутре завелась, понятия не имею, – проговорила Цзиньлянь. – Если не тоскуешь, к чему про нее спрашиваешь?
– Она мне во сне явилась, – объяснил Симэнь.
– В носу не зачешется, не чихнешь. О ком думаешь, тот и снится, – подтвердила Цзиньлянь. – Умерла она, а ты, знать, никак ее забыть не можешь. А мы тебе не по душе. И умрем, не пожалеешь. Сердце у тебя жестокое.
Симэнь обнял и поцеловал Цзиньлянь.
– Болтушка ты у меня! – говорил он. – Так и норовишь человека уязвить.
– Сынок! – отвечала она. – Неужели старая твоя мать тебя не знает? Я ж тебя, сынок, насквозь вижу.
Цзиньлянь набрала полный рот семечек и, когда они слились в поцелуе, угостила его из уст в уста. Сплелись их языки. Ему по сердцу разливался нектар ее напомаженных благоухающих уст. Вся она источала аромат мускуса и орхидей. Симэнь внезапно воспылал желаньем и, обняв Цзиньлянь, сел на кан. Привалившись спиной к изголовью, он вынул свой инструмент, а ее попросил поиграть на свирели. Она низко склонила напудренную шейку и заиграла столь звучно и сладострастно, что инструмент сновал челноком, то пропадая, то вновь появляясь. Симэнь созерцал ее благоуханные локоны-тучи, в которых красовались яркие цветы и золотая шпилька с изображением тигра. На затылке сверкали жемчуга. Наслаждение было безмерным.
Но как раз в момент наивысшего блаженства из-за дверной занавески послышался голос Лайаня:
– Батюшка Ин пожаловали.
– Проси! – крикнул Симэнь.
Цзиньлянь всполошилась.
– Вот разбойник Лайань! – ворчала она. – Погоди звать. Дай я выйду.
– Гость во дворике ожидает, – говорил Лайань.
– Попроси, пусть пока удалится, – велела Цзиньлянь.
Лайань вышел во дворик.
– Вас просят на минутку выйти, – обратился к Боцзюэ слуга. – У батюшки кто-то есть.
Боцзюэ миновал сосновую аллею и встал около запорошенных снегом бамбуков.
Тем временем Ван Цзин отдернул дверную занавеску. Послышался шелест юбки, и Цзиньлянь стремглав бросилась бежать.
Да,
Ты цаплю белую на снеговых поляхОпределишь по взмаху вольных крыл.Зеленый попугай на ивовых ветвяхЗаметен стал, когда заговорил.
Ин Боцзюэ вошел в кабинет и, поклонившись, сел.
– Чего это тебя давненько не было видно? – спросил Симэнь.
– Забегался я, брат, вконец! – пожаловался Боцзюэ.
– У тебя что-нибудь стряслось? – заинтересовался Симэнь.
– Ну как же! – начал Боцзюэ. – И так без денег бьемся, а вчера этой, как на грех, приспичило родить. Ладно бы днем людей будоражить, а то средь ночи. Гляжу, боли у нее начались, резь. Ничего не поделаешь, вскочил я. Подстилку приготовил, одеяло. Надо, думаю, за повитухой бежать. И как на зло, Ин Бао дома не было – брат послал его в поместье за сеном. Закружился – ни души не сыщешь. Беру фонарь, иду в переулок к бабке Дэн. Входим с ней в дом, а та уж родила…
– Кого же? – спросил Симэнь.
– Да мальчика.
– Вот пес дурной! – заругался Симэнь. – Сын родился, а он еще не доволен. Которая родила-то? Чуньхуа, что ли?
– Она самая! – Боцзюэ усмехнулся. – Она ж и тебе не чужая, почти что матушкой доводится.
– Зачем же ты, сукин сын, брал тогда эту девку, раз тебе и повитуху позвать нет охоты?
– Ты, брат, ни холодов, ни морозов не ведаешь, – оправдывался Боцзюэ. – Вы, богатые, нам не ровня. У вас и деньги, и служба, и карьера. У вас сын родился – радость, будто на парче новый узор прибавился, а нашему брату лишняя тень – помеха. Попробуй-ка накорми да одень такую ораву. Замаялся – чуть жив! Ин Бао целыми днями на учениях, а брат мой в хозяйстве и рукой не шевельнет. Твоей, брат, милостью – вот небо свидетель – только что старшую дочь с рук сбыл, теперь вторая подрастает. Ты ее сам видел. К концу года тринадцать сравняется. Уж сваха приходила. Ступай, говорю, рано ей пока. Ну прямо замаялся – чуть жив! И на тебе! Эту еще средь ночи угораздило – выродила чадо. Тьма кромешная, где денег доставать? Жена видит – я мечусь, вынула серебряную шпильку и отпустила повитуху. Завтра на третий день – омовение новорожденного. Шум подымут такой – сразу все узнают. А там и месяц выйдет – на какие деньги справлять, ума не приложу. Придется, видно, из дому тогда уходить, в монастыре отсиживаться.
– Уйдешь – вот монахи-то обрадуются! Нагрянет какой-нибудь в теплую постель – немного выгадаешь.