Эти господа - Матвей Ройзман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы трещите, как мотор в сорок лошадиных сил! Из-за вашего брата Палестина не погибнет! Торговать он мог на Никольской, а у стены плача надо рыдать! — Канфель махнул обеими руками на Пеккера, едва он попытался раскрыть рот, и еще резче продолжал: —Ваши дочери и брат меня интересуют, как вас моя бородавка! Я интересуюсь вашей пшеницей и вашей окончательной ценой!
— Цвэй рубл! Слово есть слово!
— Попугай есть попугай! — злобно перебил его Канфель, чувствуя, что у него начинает болеть голова. — Идите к члену правления Москоопхлеба и говорите с ним!
— Во ист эр? — справился Пеккер о местопребывании Мирона Мироновича.
— Мы остановились у Перлина!
— А! — обрадовался Пеккер и обеими руками помял свою бороду. — Их бин Рухэлэс хосэн!
— Вы — жених Рахили? — удивился Канфель и окинул его взглядом. — Вы и она — канарейка и паровоз!
— А хиц ин паровоз! — подхватил Пеккер, взмахнул котелком и скачущей походкой направился к перлинскому домику.
Канфель смотрел ему вслед, думая, что такие евреи всегда бросаются в глаза, в них отыскивают противные черты, передразнивают и называют типичными евреями. Канфель вспомнил, как однажды, в школьные годы, он забрел в паноптикум, где показывали черного кролика, который ел сырое мясо. Дрессировщик об’яснил, что кролик никогда ничего не получал в пищу, кроме мяса, и, хотя болеет от этого, но так преобразился в плотоядное животное, что не притрагивается к любимой пище нормального кролика — капусте.
— Пеккера приучили к гешефту, как кролика к мясу! — заключил Канфель, теряя из виду мелькающий вдали котелок. — Но, по совести, в каждом человеке есть немного от черного кролика.
6. В СВОИХ РОЛЯХ
Навстречу Канфелю с развальцем шагал Перлин, его борода поседела от муки, он вытаскивал из нее застрявшие соломинки, бросал, и ветер уносил их, как искры костра.
— Рахиль велит, чтоб вы дали заявление! — сказал он, вытирая обшлагом рукава пот на висках. — Идемте до нашего департамента!
— Я сейчас разговаривал с Пеккером!
— Наша болячка!
— Почему так?
— Он не хочет коллектив! Он хочет итти в помещики!
— И поэтому он опасен?
— Один Пеккер не страшен! Мы его держим за шиворот! Десять пеккеров — десять шиворотов. Надо двадцать рук!
— А у вас десять?
— Нет, два: он и меламед! Так мы их перевернем на нашу дорогу! Или нехай едут назад!
Разговаривая, они пришли к тому каменному зданию, которое Канфель видел при в’езде в «Фрайфельд». Строение, казавшееся издали громоздким и суровым, вблизи выглядело низким и дряхлым. Окна были выбиты, заложены решетами, камнями, тряпками; конская, изрядно облупившаяся голова имела одно ухо; мельница на ветру беспомощно махала единственным крылом, как безрукий пустым рукавом; флажок на радио-мачте, потерявший яркий свой румянец, кружился вокруг жерди и вздрагивал в агонии. Каменная дверь с трудом подалась, запричитала дискантом и приоткрылась наполовину (дальше не пускал выступ). Перлин пояснил, что это здание — бывшая конюшня помещика, в которой теперь находятся школа, клуб и канцелярия поселкома.
— Дому нужно санаторное лечение! — сказал Канфель, нагибаясь, чтобы пройти в помещение.
— Евреи говорят: помещичье сжечь! — ответил Перлин, перешагивая через камень. — Чтоб не видеть память Николки!
В первой комнате на стенах цвела плесень, на потолке дышала крупная копоть, пол напоминал из’еденное оспой лицо. На полу лежали плоские камни, на камнях — широкие доски, и эта мебель заменяла парты и скамейки. Во второй комнате на стене торчала труба громкоговорителя, под трубой стояли козлы, на них покоилась дверь, и около этого письменного стола находился поддерживаемый с трех сторон подпорками чурбан. В углу помещался шкаф с дверцой, сделанной из ящичных крышек, которая открывалась снизу вверх по системе американских книжных шкафов. На стенах, налезая друг на друга, висели плакаты Мопра, Осоавиахима, Озета, портреты народных комиссаров и географическая карта Крымской республики, ободранная снизу на четверть Турции. Перлин поднял дверцу буфета, поддержал ее головой и, перебрав несколько папок, вытащил синюю, перевязанную крест-накрест веревкой.
— На каком языке учат детей? — спросил Канфель, с опаской усевшись на чурбане.
— Что за вопрос! — воскликнул Перлин, развязав и раскрыв папку. — На идиш!
— Хотя это приятно! — обрадовался Канфель. — Евреи боялись родного языка, как красавица веснушек!
— Мы боялись городового! Главное не язык, главное — хлеб!
— Раз главное хлеб, — почему вы не учите древне-еврейский?
— А вы знаете иврис?
— Знал, но забыл!
— Сколько вы имели учения?
— В детстве лет шесть!
— Так что же выйдет? Шесть лет учить детей, и потом они забудут! Это не идет для колониста!
Перед Канфелем лежал лист писчей бумаги, стояла непроливающаяся чернильница с синими чернилами, и Перлин протягивал ему ручку с новеньким пером. Канфель написал от имени Москоопхлеба заявление, в котором предлагал на выгодных условиях купить пшеницу «Фрайфельда». (Под заявлением он расписался «по полномочию правления» и, когда на суде ему пред’явили эту бумагу поразился своему легкомыслию.)
— Что у вас за история с самообложением? — спросил Канфель.
— Рива уже успела! — с досадой проговорил Перлин. — Моя сестра не умеет держать в себе горе!
— Мой долг помочь вам. На много вас обложили?
— Шестьсот!
— Кто?
— Борисовский совет!
— Советские порядочки!
— Люди, господин Канфель!
По настоянию Канфеля Перлин дал ему снять копию со своего прошения во ВЦИК, сообщил номера, под которыми эта бумага была принята в евпаторийский Озет и направлена в центральный Комзет. Перлин убрал бумагу в папку, папку — в шкаф, дверца шкафа долго не слушалась и падала вниз.
— Надо делать мебель! — проговорил Камфель, пряча в карман свою ручку.
— Мебель или пшеницу? — отозвался Перлин. — Мы за пшеницу! — и он повел Канфеля обратно.
На расчищенном, утрамбованном токе лежали пшеничные колосья, по ним, совершая круг, лошади тащили каток, он, вращаясь, разминал колосья и выбивал спелое зерно. На одной из лошадей сидел Левка, присвистывал, причмокивал, колотил по спинам животных и, с головой уйдя в это занятие, обливался потом. Женщины граблями снимали обмолоченную солому, кидали ее к омету, широкими деревянными лопатами сгребали зерно с половой, и посередине тока вырастал конусообразный золотой ворох. Неподалеку сухо постукивала веялка, мужчины по очереди вертели рукоятку, в барабане вращалось колесо с лопастями, лопасти отвевали полову, и она тоже складывалась в ровный стожок. Зерно проходило через сито, очищалось, его собирали, взвешивали и на мажаре, увозили домой.
— О! Помощнички Пеккера! — сказал Перлин, показывая на работающих. — Зачем ему тракторное товарищество! Он нахватал батраков. Мой Левка тоже батрак! — и Перлин окликнул своего сына.
— Идите до дому! — крикнул Левка, подскочив на спотыкнувшейся лошади. — Городскому рвет!
— Что? — прокричал Канфель.
— Его вырывает! — поправился Левка и, пригнувшись к лошади, ударил ее кнутом.
В самом деле, Мирон Миронович лежал на кровати, лицо его пожелтело, глаза опухли, он стонал и рыгал. Тетя Рива и Пеккер бегали по комнате, неся ему то стакан воды, то мокрое полотенце, то бутылку с горячей водой.
— Ой, это же плохая хвороба! — кричала тетя Рива, расплескивая воду. — Она идет под ложечку и мутит до смерти!
— Вос шрэйт ир, мадам? — останавливал ее Пеккер, свертывая мокрое полотенце. — Холера есть холера!
— Ох! — выдавливал из себя Мирон Миронович. — Обкормили бараньим салом! Опоили соленой водой! За все ответите, когда время придет!
На семейном совете, в котором приняла участие Рахиль, решили отправить Мирона Мироновича в город, потому что доктор находился в тридцати километрах от «Фрайфельда». Перлин пошел разыскивать свободную мажару. Канфель досадовал, что не договорился с шофером об обратной поездке и, забыв о больном бухгалтере, печалился вслух о тех неудобствах, которые придется вынести на мажаре.
— Почему вы не любопытствуете, как мы живем без больницы? — оказала Рахиль. — Когда наши женщины едут родить в город, им тоже выворачивают кишки!
Канфель взял Рахиль за руку, увел ее в соседнюю клетушку, сказал, что будет хлопотать об отмене самообложения ее отца. Рахиль сидела лицом к окошку, облокотясь руками на подоконник, ее ситцевое платье, еще не смененное после работы, плотно облегало тело, и колонистка была похожа на девочку. Канфель видел острый профиль ее лица, блестящие шелковинки ресниц, черную родинку около уха, капризную нижнюю губу и слегка выступающий вперед подбородок. Он раздевал ее глазами, колени его сводило сладкой судорогой, он складывал руки лодочкой, клал лодочку между колен и медленно сжимал колени. В эту минуту он был убежден, что влюбился в девушку, хотел ей об этом сказать, но не решился, вспомнив сценку у виноградников.