Мое обнаженное сердце - Шарль Бодлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне это нравится; я нахожу в этой любви к избыточности, перенесенной по ту сторону могилы, утвердительный знак величия. Я тронут чудесами и щедростью, которые поэт расточает любому, кто коснулся лиры. Я рад видеть, что таким образом, без обиняков, без стыдливости и предосторожностей, происходит абсолютное обожествление поэта, и даже счел бы поэтом дурного вкуса того, кто в этих обстоятельствах не разделял бы моего мнения. Декларация прав поэта: надо быть абсолютно лиричным, и мало людей имеют право на это осмелиться.
Но, в конце концов, скажете вы, каким бы лириком ни был поэт, может ли он никогда не спускаться из эфирных областей, никогда не чувствовать течение окружающей жизни, никогда не видеть ее зрелище, вечный гротеск человеко-зверя, тошнотворную глупость женщины и т. п.?.. Ну уж нет! Поэт умеет спускаться в жизнь; однако поверьте, если он соглашается на это, то не бесцельно, и сумеет извлечь выгоду из своего путешествия. Из уродства и глупости он создаст новый вид волшебства. Но и здесь его буффонада сохранит что-то гиперболическое; избыточность уничтожит горечь, а сатира, чудом проистекая из самой натуры поэта, разрядит всю свою ненависть во взрыве веселья, невинного, потому что карнавального.
Даже в идеальной поэзии Муза может, не роняя себя, общаться с живыми людьми. Она везде сумеет найти новые украшения. Современная мишура может добавить дивной прелести, новой изюминки (пикантности, как раньше говорили) к ее красоте богини. Федра в фижмах восхитила утонченнейшие умы Европы; по еще более веской причине бессмертная Венера вполне может, когда захочет, посетить Париж, повелеть своей колеснице опуститься среди деревьев Люксембургского сада. Откуда подозрение, что этот анахронизм – нарушение правил, которым поэт подчинил себя, нарушение того, что мы можем назвать его лирическими убеждениями? И вообще, разве возможен анахронизм в вечности?
Чтобы высказать все, что мы считаем истиной, к Теодору де Банвилю надо относиться как к оригиналу самого возвышенного толка. В самом деле, если бросить общий взгляд на современную поэзию и на лучших ее представителей, легко заметить, что она дошла до очень сложной разнородности. Пластический гений, философский смысл, лирический восторг, юмор сочетаются и смешиваются здесь в бесконечно разнообразном соотношении. Современная поэзия содержит в себе нечто от живописи, музыки, скульптуры, искусства арабески, шутливой философии, аналитического духа, и сколь бы удачно, сколь бы ловко она ни была состряпана, в ней проявляются очевидные следы премудрости, позаимствованной у разных искусств. Кое-кто, возможно, мог бы усмотреть в этом симптомы расстройства. Но здесь я не могу прояснить этот вопрос. Банвиль единственный, как я уже сказал, кто чисто, естественно и умышленно лиричен. Он обратился к былым средствам поэтического выражения, находя их, без сомнения, совершенно достаточными и совершенно приспособленными к его цели.
Но то, что я говорю о выборе средств, с не меньшей обоснованностью приложимо и к выбору сюжетов, к теме, которая рассматривается сама по себе. До самых последних времен искусство, поэзия и особенно музыка, имело целью лишь прельстить душу, изображая ей картины блаженства по контрасту с ужасной жизнью усилий и борьбы, в которую мы ввергнуты.
Бетховен начал ворошить миры меланхолии и неизлечимого отчаяния, нагроможденные, словно тучи на душевном небосклоне человека. Метьюрин в романе, Байрон в поэзии, По в поэзии и в аналитическом романе, один несмотря на свое многословие и разглагольствования, столь отвратительно скопированные Альфредом де Мюссе; другие несмотря на свою раздражающую лаконичность восхитительно выразили богохульную составляющую страсти; они направили ослепительный свет на скрытого Люцифера, обосновавшегося в каждом человеческом сердце. Я хочу сказать, что новейшее искусство имеет по сути демоническую тенденцию. И кажется, что эта адская часть человека, которую ему нравится растолковывать самому себе, каждодневно растет, словно дьявол забавляется, увеличивая ее искусственными средствами, по примеру откормщика птицы или скота, терпеливо давая роду человеческому обрасти жирком на своих задних дворах, чтобы приготовить себе более сочную пищу.
Но Теодор де Банвиль отказывается склоняться над этими кровавыми топями, над этими безднами, полными грязи. Подобно античному искусству, он выражает только то, что прекрасно, радостно, благородно, велико, ритмично. Также вы не услышите в его произведениях диссонансов, неблагозвучия музыки ведьмовского шабаша; равно как тявканья иронии, этой мести побежденного. В его стихах все выглядит праздником и невинностью, даже сладострастие. Его поэзия – не только сожаление, ностальгия, она сама очень охотно возвращается к райскому состоянию. Так что с этой точки зрения мы можем рассматривать его как очень храброго оригинала. Прямо в сатанинском или романтическом окружении, посреди хора проклятий, он отважно воспевает доброту богов и является совершенным классиком. Я хочу, чтобы это слово было услышано здесь в самом благородном, в самом по-настоящему историческом смысле.
VIII. Пьер Дюпон
После 1848 года Пьер Дюпон приобрел большую славу. Любители строгой и тщательной литературы нашли, быть может, эту славу слишком большой. Но сегодня они слишком хорошо отомщены; ибо сейчас Пьером Дюпоном пренебрегают даже более, чем подобает.
В 1843–1845 годах огромная, нескончаемая туча, пришедшая отнюдь не из Египта, обрушилась на Париж. Эта туча извергла из себя нео-классиков, которые, конечно, стоили многих легионов саранчи. Публика так устала от Виктора Гюго, от его неустанных способностей, от его несокрушимых красот, была так раздражена, постоянно слыша, как его величают справедливым1, что на какое-то время решила в своей коллективной душе принять за нового идола первое же бревно, которое свалится ей на голову. Всегда можно рассказать прекрасную историю о заговоре глупости в пользу посредственности; но на самом деле бывают такие случаи, когда, столь бы правдивыми вы ни были, лучше не рассчитывать на то, что вам поверят.
Это новое увлечение французов классической глупостью грозило продлиться долго; к счастью, время от времени можно было наблюдать мощные симптомы сопротивления. Уже Теодор де Банвиль произвел, хотя и напрасно, свои «Кариатиды»; все красоты, там содержавшиеся, были таковы, что публика немедленно должна была их отвергнуть, потому что они были мелодичным эхом мощного голоса, который хотели заглушить.
Пьер Дюпон нам тогда немного помог, и эта столь скромная помощь произвела громадное действие. Я взываю ко всем тем из наших друзей, кто тогда посвятил себя изучению литературы и был удручен новой ересью; я думаю, они, как и я, признают, что Пьер Дюпон был превосходным отвлечением. Он стал настоящей дамбой, послужившей для того, чтобы отвратить поток, пока тот не истощится и не иссякнет сам по себе.
До этих пор наш поэт еще оставался не определившимся – не в своих симпатиях, но в манере письма! Он опубликовал несколько стихотворений благоразумного, умеренного вкуса, в которых чувствовалась прилежная учеба, но беспородного стиля, и не имел более высоких устремлений, нежели Казимир Делавинь. И вдруг его поразило озарение: он вспомнил свои детские чувства и скрытую поэзию детства, которую некогда столь часто будило то, что мы можем назвать анонимной поэзией, – он вспомнил песню; но не творение так называемого образованного человека, склоненного над казенной конторкой и использующего свой досуг бюрократа, а песню первого встречного – земледельца, ломового извозчика, каменщика, матроса. Альбом «Крестьяне» был написан в чистом и решительном, свежем, красочном, вольном стиле, а фразу несли, как конь всадника, простодушные, легкие для запоминания и сочиненными самим поэтом мелодии. Этот успех еще помнят. Он был необычайно большим и всеобщим. Образованные люди (я говорю о настоящих) нашли тут свою пищу. Общество не оказалось нечувствительным к этой безыскусной прелести. Но главная помощь, которую извлекла из этого Муза, состояла в том, что душа публики вновь обратилась к истинной поэзии, которую, похоже, неудобнее и труднее любить, чем рутину и устаревшие моды. Вновь была обретена буколика; как и у лжебуколики Флориана2, у нее были свои прелести, но, главное, она обладала проникновенным, глубоким, извлеченным из самого сюжета и быстро сворачивающим к грусти звучанием. Грация была там естественной, а не приделанной каким-нибудь искусственным приемом, которым пользовались в XVIII веке художники и литераторы. Некоторая грубоватость даже способствовала тому, чтобы сделать более зримой чувствительность суровых людей, о чьей радости или боли рассказывали эти стихи. Когда крестьянин без всякого стыда признается, что смерть жены огорчила бы его меньше, чем падеж быков, это так же не шокирует меня, как бродячие циркачи, расточающие больше ласковых и сострадательных родительских забот своим лошадям, нежели детям3. Под ужасным идиотизмом ремесла кроется поэзия ремесла; Пьер Дюпон сумел отыскать ее и не раз ярко выразить.