Детство Ромашки - Виктор Иванович Петров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я плюнул.
—Ну вот,— степенно произнес он, усаживаясь за стол.— Давай теперь есть и к Макарычу побежим. Ой и мужик Ма-карыч. Только приехал, а уж народу у него перебывало тьма-тьмущая. Бабка Ивановна ему мать крестная. Он ее, гляди-ка, теперь от себя и не отпустит. Где там!
Когда я сел за стол, Акимка пододвинул ко мне кружку, кивнул на кувшин:
—Наливай, чего там! Ты вроде хозяина...— Но тут же, забыв про кружку и кувшин, ткнул пальцем в краюшку и, виновато мигая, с придыханием спросил: — Я... того... шмато-чек отщипну?
—Отщипни,— согласился я.
Акимка отломил уголок краюшки с такой быстротой, что я и глазом моргнуть не успел. Кусок он судорожно захватил в пригоршню, обнял пальцами и не поднес пригоршню ко рту, а как-то, странно пригнувшись, сунулся в нее.
Мне почему-то неудобно стало на Акимку смотреть, и я опустил глаза. А когда решился взглянуть, он уже быстро дожевывал хлеб и чмокал от удовольствия.
—Вкусен хлебушек — слаще меду! А мы с мамкой с масленой ячменные лепешки с лебедой едим. Беда! Совсем мы с ней разорились и не придумаем, что нам делать. Как летось, должно, по кусочкам пойдем.— Он громко вздохнул.— Жизня... Отец у меня тюремный. Я его сроду и не видал.
Я спросил, что такое тюремный.
А я почем знаю! — с тоскою воскликнул Акимка.— Тюремный, да и все. Мамку начну спрашивать, а она только ругает тятьку — и вся недолга. В тюрьму его заперли, сказывают. Там одна тьма, а окошечки вот с ладонь, да и то в железных решетках. Ферапошка Свислов его в тюрьму запер.
Как — запер? — удивился я.
Не знаю,— отмахнулся Акимка.— Я тогда только на свет зародился и ни шишиги не соображал.— Он отломил от куска корку и сердито сдвинул брови.— Мамка тятьку часом клянет, клянет, а потом как начнет плакать да нахваливать, у меня тогда сердце заходится.— Минуты две он молчал. Затем морщинка меж его бровей пропала и повеселевшие глаза забродили по избе. Он заговорил тихо, певуче: — Люди сказывают, душа у тяти была веселая, а разум непонятный. С японцами он бился на корабле. Про тот корабль в песне поется: «Врагу не сдается наш гордый «Варяг». Вот, ишь? — Он шмыгнул носом.— Тятька-то службу отслужил и, знамо, домой, в Дворики, вернулся. Мужики вечером соберутся, а он им сказки рассказывает. То смешные, а то такие — волос дыбом становился. Во...— Поерзав на лавке, Акимка рассмеялся.— Мамка моя ой и чудная! Начнет меня ругать и говорит — вроде я весь как есть в тятьку. Слова, говорит, в тебе, как и в нем, не держатся. Бога молит, чтобы у меня язык отсох, и пугает, что Ферапонт Свислов и меня в тюрьму запрет. Только я Свислова-то не боюсь. Я вот, погоди-ка, что ему удумаю! — Лицо у Акимки стало суровым, глаза прикрылись вздрагивающими тонкими веками, голос сошел на низкую гудящую ноту.— Он злодей и кровопивец! Все его так зовут и боятся. А я не боюсь! Я чего-нибудь придумаю... Ты тоже придумывай, ладно?
Не понимая, что мне надо придумывать, я смотрел на Акимку и ждал, что он скажет дальше. А он отщипывал от куска хлеб, бросал в рот, шмыгал носом и щурился.
—Маманька моя страсть бедовая! На картах гадать научилась. Нынче в Колобушкино вдарилась. Тамошние бабы погадать ее кликали. Гляди, оттуда пшена ай ячменя принесет. Нагадает! — Он тихо подмигнул.— Ничего, пускай гадает, а то нам с ней плохо приходится. Вон уж с коих пор с хлеба на воду перебиваемся. Кое-как дожили до сходки.
—До какой сходки? — удивился я.
—Вот те!.. Какие сходки-то бывают? Вон позавчера Фе-рапошка Свислов луг за Россошанкой заарендовал Сошлись все наши мужики у его двора, пошумели, пошумели и за долги отдали ему луг на два года. Выговорили с него магарычу четыре ведра да закуски разной. Ой, и напились же!—Акимка взмахнул рукой и рассмеялся.— Я пьяный был несусветный! Песни играл на всю улицу. Вон как! А ты водку пьешь?
Я сказал, что не пил и никогда пить не буду.
—У-у!..— Он вытянул губы трубкой.— А у нас все мужики пьют. На сходке-то все как есть перепились. Федька Курденков бабу свою знаешь как бил?
—Зачем?
—А пьяный же. Пьяные, они разные... Курденков сейчас же в драку кидается, а вот Филипп Менякин выпьет и давай причитать, как по покойнику: «Родимая ты моя маманюшка, и зачем ты меня, агламона-дурака, на свет белый зародила?» А ругается, аж солнце в тучки хоронится! — Акимка на мгновение умолк.— Оно бы всё ничего... Только сплоховал я тогда на сходке. Дашутку сильно обидел.
—Какую Дашутку?
—Говорил же я тебе про нее! — Акимка вскинул на меня погрустневшие глаза.— Какую? Дашутку Ляпунову... Вздумалось мне ее попугать, ну я и пустился за ней. А она и взаправду испугалась. Как помчалась от меня, да со всего маху оземь! Вон какую шишку на лбу набила!
Акимка осмотрел со всех сторон недоеденный кусок и сунул его за пазуху;
Ей отнесу.
Дашутке?
Ага. — Глаза у него засияли. — Обрадуется незнамо как! Хлеба-то у них с матерью тоже не густо. Отец Дашуткин зимой помер. Хворый был. А хворому чего же жить — вот он и помер... А Дашутка у-ух какая девчонка! Я бесстрашный, а она и того пуще. Я с ней дружу. А ты будешь с нами дружить?
Не знаю...
«Не знаю»... А с кем же ты дружить будешь? Нас в Двориках только и есть двое малых — Дашутка да я. Этой зимой год-то бесов был — тысяча девятьсот тринадцатый. Вот все ребятишки от глотошной 1 и поумирали. Еще Мишка Кур-денков было выхворался, да на пасху враз восемь крашенок2 съел и в одночасье сковырнулся.
В неуемной Акимкиной болтовне столько необычного, что я никак не могу определить, весело или грустно мне его слушать.
Там молоко, что ли? — потянулся он к кувшину. Придвинул, наклонил, заглянул в него.— У-у, квас! Дай-ка кружку!— Налил, выпил и погладил живот.— Вот это да!.. Сильно я хлеба наелся.— Отставляя кружку, кивнул на нее.— Водку-то на сходке такой же вот медной обносили, только без ручки. А хмельная, демон ее возьми! Я как выпил, так земля подо мной враз начала