Безвременье - Влас Дорошевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Значит, всё кончено. Недоразумений больше никаких. Можно и домой.
3-го августа.
Билет в кармане. Переводчика, за ненадобностью, рассчитал. По сто франков, однако, подлец, в день взял.
— Помилуйте, — говорит, — соотечественник, да я бы, по секретным местам водя, не меньше бы заработал. А тут не секретные места, а министры.
— Во-первых, — говорю, — я тебе, каналья, не «соотечественник», а ваше превосходительство!.. Раз билет в кармане — всякий русский себя опять русским чувствует.
— Тем более!
Заплатил, — чёрт с ним. Завтра фью-ю! и поехали. В Крыжополе-то теперь — тишь, гладь, Божья благодать. Расспросов-то что будет. Весь город оживлю! Рассказов на весь остаток моей жизни хватит.
Кёльн, 5-го августа.
Сижу и мчусь. И с каждым моментом, с каждым оборотом колеса всё ближе и ближе к отечеству.
С пассажиром vis-a-vis познакомился. Русский. Из Петербурга. В весьма значительных чинах.
Разговорились. Весьма приятная личность, но когда Я «действительным статским советником Пупковым» отрекомендовался, — по чертам лица пробежала как бы змея, и глаза стали стеклянные.
— Ах, — говорит, — «генерал Пупков!» Очень приятно. Читали, читали про вас в газетах! Как же-с! Париж-с собой заняли-с! На раутах у министров-с! Скажите, весело? А я вот, представьте-с, не был-с. Не был! Хотя… по своему положению, казалось, должен был бы быть отмечен и на внимательность мог рассчитывать. Но где же им-с! «Генералом Пупковым» были заняты. До того ли им-с? Так нигде и не был-с! За свои деньги принуждён был по кафе-шантанам ходить!!
Последние слова были сказаны даже со скорбию.
Я, было:
— Ваше превосходительство, да ведь я-то… я-то ни при чём во всём этом…
— А это уж, — говорит, — не наше дело разбирать, при чём вы или не при чём! Не наше-с…
И так на это проклятое «не наше» упирает, — словно сказать хочет:
— Это уж другие на это есть. Они тебя, дружка сердечного, разберут!
Тьфу! Даже дух переняло.
Всё расположение испортил.
А что, если и в самом деле?
Приезжаешь этак в Вержболово. Паспортную книжку отдаёшь, вещи осматривают — и вдруг выходят и спрашивают:
— Действительный статский советник Пупков?
— Я-с.
— Вы-с? Очень приятно. Не потрудитесь ли, ваше превосходительство, пожаловать в комнату. Там у вас в паспорте так, ничего, клякса есть, и за нею неразборчиво.
Жалую в комнату. Притворяют двери.
— Это, — говорит, — клякса так, для публики. А дело вот в чём. Не потрудитесь ли вы, ваше превосходительство, объяснить…
И бумажку из кармана вынимает.
— Вы в Париже генералом титуловаться изволили?
— Да, но видите ли…
— Это уж не наше дело: «видите ли». Это вы уж потом, другим объяснять будете: «видите ли». С нас и одного сознания довольно. Запишите! Скажите, вы и с интервьюерами интервьюировались? И от всевозможных газет? От всевозможных? Да-с? И насчёт Пекина было?
— Было, но позвольте…
— Это уж не наше дело: «позвольте». С нас и того, что «было», достаточно. Министров из-за вас менять хотели?
— Так только разговор был…
— Ах, разговор всё-таки был!
Тут начальник станции в дверь стучится:
— Поезд отправлять время.
— Пусть поезд отправляется с Богом. «Генерал Пупков» здесь остаётся.
Батюшки!
Берлин, 8-го августа.
Третий день живу в Берлине. Чёрт его знает зачем. И сам не свой.
Мысли проклятые замучили!
Как в Берлин поезд пришёл, «Фридрихштрассе» — закричали, себя не помню, словно крылья на ногах выросли, вещишки подхватил, из вагона выскочил:
— Здесь, — говорю, — остаюсь. Здесь! На всю жизнь!
— Вы, — кондуктор говорит, — хоть билет-то у начальника станции прочикните!
— И билет, — говорю, — прочикивать не хочу. На всю жизнь остаюсь. Никогда больше своего отечества не увижу!
А сам в слёзы.
По-немецки-то мне переводчика не надо. По-немецки я кое-как маракую. Служа в пробирной палатке, от евреев выучился. Все служащие в пробирной палатке по-немецки говорят.
С тем и остался.
Но как же, однако, без отечества? Нельзя без отечества! Там пенсия.
В отечество вернуться надобно.
А художества?
Разве так сделать. Явиться на границе и прямо самому первому объявить:
— Какой-то, мол, негодяй, пользуясь отсутствием во Франции паспортов, — весьма прискорбное опущение! — присвоил себе моё имя и, оттитуловавшись «генералом», с интервьюерами интервьюировался, на рауте был и даже чуть переворота во Франции не произвёл…
— Хорошо! — скажут. — Гм… Другой, говорите? Негодяй, изволите говорить? Отлично… А вы-то, потрудитесь сказать, — вы-то зачем, во Францию едучи, Станиславский орден с собой захватили? Ась?
И обнаружится.
Непременно надо от Станиславского ордена избавиться.
9-го августа.
Батюшки, что я сделал! Станислава в немецкой реке Шпрее утопил.
Взял и утопил. Сегодня ночью.
Вышел из отеля в половине первого. Нарочно даже, чтоб отвлечь подозрения, у швейцара спросил:
— А нет ли где здесь, друг мой…
Это в мои-то годы! И даже глазком подмигнул.
Посмотрел на меня немец презрительно. Так посмотрел…
Пусть, колбаса, как хочет смотрит. Главное, отвлечь подозрение.
Отвлёк, — и на реку Шпрее. Выбрал мост поуединённее. Наклонился над перилами, достал из кармана Станислава, поцеловал, зажмурился и руку раскрыл.
Буль!
Даже ноги подкосились.
Преступление это или не преступление?
Господи! Действительный статский советник, — и законов не знает!
Вот по пробирному уставу, — всё, что угодно. Концерты на пробирном уставе давать могу. А по части других законов — ничего не знаю.
Может, я теперь такой уж преступник, такой уж преступник…
Берлин, 10-го августа.
Раз от Станислава, надо уж и от фрака отделаться.
Оправдание полное:
— Помилуйте, разве я мог у министра на рауте быть? Негодяй был, а не я. У меня, — извольте посмотреть, — даже и фрака-то нет.
Чист!
Фрачную пару подарил коридорному.
— На, — говорю, — мой милый. Мне не нужно.
Немец взял, — однако, посмотрел на меня с удивлением, и скорей в двери.
Кажется, они меня за алкоголика принимают.
Чёрт с ними! За кого ни принимай!
Мне только, что там будет, интересно.
Теперь, кажется, улик никаких. Белые галстуки? Белые галстуки тоже подарил. Рубахи? И рубахи подарил. Оставил одни рваные. Полное доказательство:
— Не мог же я в рваной рубахе у министра на рауте быть!
Можно ехать. Был в бюро, взял билет, на сегодня все разобраны. Но завтра фь-ю! Поехали!
Берлин, 11-го августа.
В ожидании отъезда гулял по Unter den Linden[28]. Гулял и с нежностью о Крыжополе думал.
И вдруг книжный магазин. Стекло, и на стекле золотыми буквами по-русски с ошибкой.
Шарахнулся на другую сторону.
Да нет, брат! Шалишь! Теперь-то ты шарахаешься!
Теперь-то ты хоть камнем в стекло это самое запали!
А по дороге в Париж кто в этот самый книжный магазин заходил?
А не заходил ли туда действительный статский советник Пупков? Вот этот самый действительный статский советник, который теперь, на обратном-то пути, от русских букв шарахается? А?
Чёрт его! Посмотреть!
«Воскресение», кажется, весьма старательно изорвал. Ещё в Париже. Целый день сидел, запершись, и драл, чтобы помельче. Драл и кусочки в ведре топил, чтобы не разобрали.
А вдруг, среди всех этих тревог и треволнений, что-нибудь и позабыл разодрать?
Прибежал домой сам не свой. Всё пересмотрел. Из подушки даже пух выпустил. Туда не попало ли как? Ничего! Как вдруг…
Нет, какова французская подлячка? Горничная!
Взяла да в обёртку-то от «Воскресения» зубную щётку и завернула!
Это у них там. Во что хочешь, в то и завёртывай. А тут, матушка, почитать надо, во что завёртываешь!
Просто дух захватило, как увидел.
И обёртка-то какая. Тёмно-зелёная. И слово-то на ней: «Не в силе Бог, а в правде». Самое лондонское слово!
Обёртку изорвал, клочки сжёг, пепел съел, и рот выполоскал. Никаких следов!
Через час доктор был. Хозяин гостиницы позвал.
— Вы, должно быть, — немчура-доктор говорит, — русский, много водки пьёте, потому что ведёте себя, как свинья: по ночам из дома ходите, коридорным фраки дарите, из подушек пух выпускаете. По всей гостинице теперь ваш пух летает.
— Не извольте, — говорю, — беспокоиться. Я сегодня вечером уезжаю!
Вечером сел в поезд. Фь-ю, поехали!
Эйдкунен, 15-го августа.
А вдруг меня тогда, на пути туда, когда я Unter den Linden-то в магазин заходил, — кто видел? А?
И видели!
Долго человека напротив на бульварчике на скамеечку посадить?
— Посиди, мол, миленький! Посмотри! Вот напротив-то магазинчик, на стекле русскими буквами с ошибочкой-то. Погляди, родненький!