Скверный глобус - Леонид Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как изнурительно угасал, как долго, томительно, угрожающе кончался и все не мог закончиться российский девятнадцатый век! Со всей его пестрой суетой, кровопусканьем, общественной жизнью и с политическим трагифарсом. Однако не только — еще и с поэзией, с усадебной грустью, с печальными женщинами, с его попытками слиться с Европой и страхом перед ее либеральностью, ее разномыслием, ее нравами, рождавшими явную неприязнь и скрытую раздраженную зависть.
А наше семейство все умножалось. Оно уже не могло разместиться в старом скворечнике, нас стало много. Отец был страстен и плодовит. Не зря же через многие годы, уже после конца нашей матери, устав тосковать, устав вдоветь, он вновь женился, и в новом веке на свет явились новые братья. Я так никогда их и не увидел. И, надо признаться, не слишком печалился. Хватило и тех, что были рядом. В особенности второго брата. Мы были погодками, я был старше, и это так его угнетало! Казалось, он никогда не простит того, что я его обогнал — едва ли не сразу меж нами вспыхнула неистовая борьба за первенство.
Что делать? Обоим нам было душно в комнатках с низкими потолками — и каждый желал хлебнуть простора. Мне и в гимназии было бы тесно, я образовывал себя сам. Естественно, он стал гимназистом, чтоб доказать свое превосходство. Но ненадолго ему достало сил и терпенья — фуражка с кокардой была отброшена за ненадобностью.
Это нелепое соперничество, как смертоносное копье, пущенное умелой рукой, словно прошило всю нашу юность. Мы не умели сойтись ни в чем, каждый пустяк таил опасность бессмысленного ожесточения, способного перейти в рукопашную.
У нас были разные друзья, нравились разные девицы, и мы читали разные книги. Больше всего его раздражали мои сомнения и улыбки. Однажды, надуваясь презрением, он процедил: «Любопытно знать, есть у тебя любимый герой?». Я усмехнулся: «Царь Соломон. Несколько сот прекрасных наложниц и еще больше законных жен». Он мрачно пробормотал: «Ничтожество», имея в виду отнюдь не царя. Я ответил, что не могу согласиться. Литературная дискуссия едва не закончилась новой дракой.
Но дело было не в этих стычках, в сущности, ничего не значивших. Оно было в нашей несовместимости. Поистине всеобъемлющей, тканевой. Незримая пороховая масса отталкивала одного от другого. Нас раздражало друг в друге все, не только взгляды, любая мелочь — походка, привычки, даже голос.
Нас разделяло и то, в чем мы были несходны, и то, в чем, казалось, сходились. Обоим не сиделось на месте, обоих буквально сводили с ума низкие потолки наших комнат, темных и в самый солнечный день. Его и меня не отпускало даже на час, даже на миг, проклятье нашего отщепенства. Но он мечтал уничтожить мир, который обрек его на изгойство, а я — открыть этот мир и войти в него.
И был еще один водораздел, едва ли не главный и не решающий. Яков не только готов был стать, он и хотел стать частью силы. Я и не хотел и не мог. Второе было еще существенней. Способен ответить лишь за себя. В действе, поставленном моим временем, я был согласен на монолог, не предусмотренный его фабулой и не написанный его автором. Даже спеленутый общей формой, пронумерованный, втиснутый в строй, я продолжал бы в любой ипостаси существовать сам по себе.
И тем не менее я и он вдруг оказались в одной среде — попали в круг молодых протестантов, уже готовых стать нелегалами. Якова вела его ярость, меня — все та же бессонная страсть. Только она и была моей сутью, сопровождала мой каждый шаг. Сегодня я хорошо понимаю: она и была моим спасением. Она помогла мне и устоять, и развязать клубок обстоятельств. Все они были против меня — от несвободы перемещения до внешности, не слишком задавшейся. Рост невысок, в волосах рыжизна, калибр не внушает доверия. Против меня было и то, что я не испытывал связи с семейством, был обделен приходящим на помощь клановым восточным инстинктом. Ветхозаветное чувство рода — можно тяготиться друг другом, жить рядом на грани взаимной ненависти и все же цепляться за этот призрак общности, единства и братства — было мне чуждо и непонятно.
Нет, не было и этой опоры. Я знал, что я один на земле — от всех ее щедрот и богатств достались лишь стены и потолки, готовые меня раздавить, и допотопная машина, штампующая визитные карточки.
Однако не торопись, не злобствуй, не поноси картонную спесь. Именно этим смешным квадратикам чахлого кремового цвета обязан ты решительно всем — той встречей и переменой участи, нежданным поворотом судьбы.
18 октября
Казалось, что сотни маленьких солнц горели у меня под ногами, вокруг меня, за мной, впереди. Всюду была та самая жизнь, тот самый луг в золотых цветах. Почти оглушая меня, трещали тучи шмелей, цикад и стрекоз — это захлебывались пулеметы. Где я? И я ли это бегу с криком на вражескую траншею? Как занесло меня под Аррас? Была ли когда-то Большая Покровка и граверная мастерская отца?
Однажды за визитными карточками пришел заказчик — то был господин, выглядевший весьма живописно. С добрым простонародным лицом плохо вязалась его внушительная черная широкополая шляпа. Из-под нее слегка выбивались спутанные гривастые пряди. Глаза запредельной голубизны сияли над крупным утиным носом. В мужицких пальцах была зажата мощная суковатая палка, и он держал ее, как мотыгу — было понятно: она нужна ему не для опоры — он и без палки прочно и крепко стоит на ногах.
Визитные карточки его ждали. Гость расплатился, быстрым движением отправил их в бездонный карман демисезонного пальто, однако же простился не сразу. Чем-то мы привлекли внимание. Со мной же и вовсе разговорился, стал спрашивать о всяких подробностях. Что он такого во мне увидел, что разглядел? Потом, повзрослев, я часто задумывался об этом и мысленно возвращался к минуте, так изменившей привычные будни, — хотел объяснить самому себе причину возникшего интереса.
Сначала я себя уговорил: случилось, потому что я ждал. Что-то должно было произойти. Я это знал. Вот и случилось. Но после мне стало уже недостаточно изображать из себя Бонапарта, который ждал своего Тулона. Пусть даже случай привел в наш дом всемирно известного писателя, высланного в тот самый город, где некогда он явился на свет. Что из того? Он мог преспокойно забрать свои карточки и удалиться. Но что-то его остановило и почему-то он зачастил в эту нору на Большой Покровке. Каюсь, я однажды подумал: может быть, приглянулась сестра? Версия была правомерной — Софья превратилась в красавицу. Но эта догадка не подтвердилась. И я убедился: дело во мне. Пронзительным охотничьим нюхом, природным в истинном литераторе, почуял он зверя своей породы и ощутил во мне ту же страсть, которая звенела и в нем.
Да, это пламя нас породнило. Быть может, он вспомнил себя самого, мечущегося в такой же темнице с теми же низкими потолками! Что бы то ни было, Горький и я встретились и нашли друг друга. Я постигал его весь мой век. Я понял, что он был не только автором собственной жизни — бесспорно лучшей, самой своей вдохновенной книги, испорченной, к несчастью, финалом — он был и читателем этой книги, ревниво следил за ее героем. Совсем как я, щенок, несмышленыш! Поистине радостное открытие.
То, что мы были люди страсти и думали о своей биографии, и привело нас в круг бунтарей. Но я увлеченно играл в революцию, а он был и впрямь ее трубным гласом, и этот мятежный грохочущий глас так славно по-нижегородски окал! Моя набиравшая силу судьба переплелась с его судьбою — мы дважды оказались в тюрьме. Но я воспринимал и тюрьму как продолжение игры. Поэт Скиталец (Скитальцем он стал, естественно, в подражание Горькому) тогда еще принимал в ней участие и написал о том оперетту. Страшная, видно, была тюрьма. Впоследствии на своей фотографии наш Буревестник мне написал: «На добрую память о днях совместной веселой жизни!» И — не без ухарства — добавил: «За каменной стеной».
Я полюбил его семью. И строгую Екатерину Павловну — сдержанность ей ничуть не мешала быть притягательным существом, причем притягательным по-женски! И маленького Максима, Максика, и новорожденную Катюшу. Я прислонился, прижался, присох, сам не пойму, как это вышло. Когда их выслали в Арзамас, я быстро последовал за ними.
Мое пребывание в революции, в движении — так тогда изъяснялись — теперь, конечно же, вызывает лишь сожаление и усмешку. Можно оправдать его тем, что самая яркая пропагандистка — такой считали ее друзья, но, кроме них, еще и охранка — стала моею первой женщиной. Лидочка кончила гимназию (в отличие от ее соблазнителя), старше была на целых два года — в ее девятнадцатилетнем возрасте это бесспорное преимущество лишь добавляло неотразимости — к тому же была хороша собой. Помню ее суровый взгляд, требующий к себе уважения и тайно взывающий о защите, помню вороную копну, высокий лоб, стреловидные брови. И этот пленительный овал юного девичьего лица, спелые приоткрытые губы — то ли они сейчас исторгнут некий революционный призыв, то ли тоскуют о поцелуе.