Степан Буков - Вадим Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А на мне орден боевого Красного Знамени, партиец, — значит, за все перед всеми людьми ответственный и виноватый. Мне льгота — с биржи труда на завод путевку сразу выдали, а другие, которые многосемейные, не воевали, месяцами ждут и никакой работы не получают. Идти, думаю, на завод с путевкой от биржи или не идти? Выходит, я за такую привилегию перед людьми воевал. Вернул путевку. Но в райкоме меня на место тогда поставили.
Восемь часов, как законное завоевание Советской власти, я согласно своей профессии в цеху отрабатывал. А остальное время, насколько хватало сил, на ремонте, на восстановлении. Спали в горячем цеху, поскольку там теплее. Талоны в столовую семьям отдавали, а сами что придется, главным образом картошку в шлаке пекли. По-фронтовому жили, равноправно. Поправился я душой. Вот, думаю, как коммунизм уже в людях отпечатался, а все ж щемит гражданская жизнь, а, как на фронте, та же человеческая самоотверженность, только больше нехватки, чем на фронте, в продпитании и работа тяжелее, чем окопы рыть.
А тут вдруг нэп. Не понял я его вгорячах, огорчился. Как же, думаю, можно отступать при таком нашем народе?
— Ты что ж, Ленину не поверил? — враждебно спросила дочь.
Отец заморгал виновато, потом сказал укоризненно!
— Вот нашелся тогда один, пришел я к нему выложить смущение свое. А он ладонью по столу хлоп: "Клади партбилет, и все…"
— И правильно, — сказала дочь.
— Нет, неправильно, — сказал отец. — Товарищ Потапов, секретарь нашего райкома, самолично пришел ко мне, порылся в ящике, нашел именной мой браунинг, разобрал его на части, вынул боек, завернул в бумажку, спрятал себе в карман, потом браунинг собрал, уже без бойка, отдал, спросил: "Верно я тебя угадал?"
И стал воспитывать так, как никому я не позволял себя обзывать.
"Ты, — говорит, — буржуазии испугался, как последний цуцик. Ее временно допустили в нашей советской упряжке, пока у нас своего трактора нет. Когда на фронте коней не было, не стыдились пушки волочь на коровах. Это что, по-твоему, означало: Красная Армия на коровью тягу решила на все времена перейти? Да хоть верблюда запряги, лишь бы орудие к бою подвезть".
Вот, значит, как Потапов меня жучил. Спустя некоторое время боек от браунинга отдал, а потом погнал учиться в партийную школу.
В тот день, когда Владимира Ильича не стало, ходил я по улицам как чумной, нараспашку, шапку в руках держал, не смел на башку надеть.
Но партия не слезой о Ленине спаялась, а его твердостью.
Время было встревоженное. Ленина нет. Пытались партию шатать. Мы на собрании большинством голосов принимаем резолюцию. По обычаю партии воля большинства — закон. А они против. Против чего? Против партии! Выходит, своя фракция им партии дороже. Взбесившиеся леваки требуют, чтобы наш народ с еще не засохшей кровью в мировую революцию кидали. Так и орали: либо мировая, либо смерть. А революция для хорошей жизни людей делается, а вовсе не для их гибели. А правые рахитики желали, чтобы мы все свои завоевания уступили и своей, и мировой буржуазии, лишь бы выжить.
— Ну, это как в политграмоте, — сказала небрежно дочь.
* * *Кто бы ни был человек — чернорабочий или сам заместитель наркома, Платон Егорович Густов держался со всеми людьми одинаково, словно не желая утруждать себя особым подходом к каждому, — мол, все равны, только с одного спросу меньше, а с другого больше.
На завод пришло пополнение из деревни, были тут всякие.
Наблюдая за ними, Густов, вспоминая, рассказывал товарищам:
— Во время гражданской мы мужиков на ходу мобилизовывали. А они вот как себя повели: поснимали со своих винтовок плоские австрийские штыки, прятали, чтобы после на хозяйственные ножи переделать, из патронов порох себе в рукавицы отсыпали, те, кто бывшие охотники, хоть под трибунал гони. Выдали им новое обмундирование. По боевой обстановке надо заболоченную речушку форсировать. Командую. Не идут! Жмутся! Голос потерял, с наганом на них кидаясь. Гляжу, что такое? Раздеваются, и каждый свою обмундировку в аккуратную кучку складывает. Разделись, в одном исподнем реку форсировали и беляков из траншей выбили. Одержали победу. Прибыл командир полка из бывших прапорщиков, приказывает: собирай свою гвардию, оглашу приказ от командарма с благодарностью. Кинулся я, а гвардии моей нет, траншеи пустые.
Это что же? Массовое дезертирство! Мне за такое упущение — вышка. Сдаю личное оружие комполка, опасаюсь — стукнет, а приговор после оформит. Озираюсь в последний раз на природу взглянуть. Что такое? Мои топают, вброд обратно обмундирование свернутое на вытянутых руках несут. Перешли, стали наряжаться. Комполка мне: "Вот, — говорит, — какой народ у нас еще темный". А мне они, как солнце, светятся, идут, заправочку делают, обмундировка чистая, незамаранная.
Вот тебе и мужик-собственник. Да такой народ за свою собственную, Советскую державу, за каждую ее былинку какую хочешь силу своротит. Надо только, чтобы окончательно осознал: он державы собственник. А были, конечно, такие, кто по своей непреоборимой злой тупости считал: раз в кулаке зажато, значит, свое, оно ему выше всего на свете. Эти хлеб в ямах гноили. Желали республику голодом сморить. Но я сейчас не о них, а вот про мою деревенскую гвардию. И что ты думаешь? Его насмерть в бою ранят, а он из последних сил ползет, чтобы винтовку враг не взял. Волочит винтовку, сдает санитару.
Были и такие: выпрашивали у санитаров побольше медикаментов, будто для себя, а на самом деле коню или у легкораненых на табак бинты выменивали тоже для коня, поврежденного в бою. Безлошадный — это уже не кавалерия, а пехота. Для нас кавалерия в гражданской считалась как теперь мотомеханизированная часть — пробивная сила. Когда фуража не было, хлебную пайку коню скармливали. И в обозе с собой тащили всякий металл после боя. Деревня обезжелезела. А комиссар им обещал после победы. "Сохи, — говорил, — сожжем в кострах, как наследие прошлого. Будут плуги. Плуг, он даже эмблемой был как мечта социализма. Чтобы человек из тяжелого прошлого на свет вылупился, его надо мечтой обогреть надежной, безобманной. Тогда он фигура".
И наши эти, деревенские, — может, кто от коллективизации по своей отсталости на завод сбежал, так наша забота ему сознание осветить по-родственному. Рабочий класс от мужицкого корня пошел, это и в истории человечества записано. Родня!
Когда обтирщик Дрыгин попался на хищении проволоки, которую он наматывал себе под рубаху на голое тело, чтобы незаметно вынести с завода, Густов спросил его ровным, без всякого гнева голосом:
— Это ты зачем? На толкучке продать?
— Не, домой. Проволока-то гвоздевая.
— Выходит, в деревне гвоздей нет?
— Ты что, не знаешь?
— Думал, теперь гвозди будут.
— Откуда это будут?
— Правильно, не будут. Тут один тоже вроде тебя нашелся — спер с гвоздильного станка зубила. Получился простой. Сорок пудов гвоздей в деревню недодали.
— Сорок пудов? — изумился Дрыгин. — Так за такое башку проломить.
— Зубила не дороже твоего мотка проволоки.
— А что, мне на ней теперь повеситься?
Густов сказал миролюбиво:
— Сядем, покурим, я тебе расскажу. Был совестливый мужик, доверила ему барыня-помещица деньги сдать по адресу. А он деньги потерял. Пошел в конюшню и на вожжах повесился.
— Ну и дурак! Деньги-то все равно грабленые. Сбежал бы куда от тюрьмы, и все.
— А свои деревенские его вором посчитали б.
— Ну и что?
— Как что? Пахаря — вором, трудящегося. Вот он; чтобы опровергнуть такое, и повесился.
Обтирщик вздрогнул:
— На что толкаешь?..
— Ты-то вешаться не захочешь!
— Да ты что?
— Ничего, так только, на себя прикидываю. Молодым был, знаешь, тоже того… Весь эскадрон на седлах. А подо мной подушка, пером набитая, на веревочной подпруге. Как в бой, так смех — перья летят, срам. По слабодушию запасное седло у артиллеристов маханул. Сижу на нем, а заду нехорошо, совестно, как на горячей печке. Решил, подкину обратно. Понес и на хозяина седла напоролся. Он так порешил: "Калечить тебя не буду собственноручно. Но при всем эскадроне ты это седло к ногам моего коня положи. Пусть эскадрон тебя судит".
Тут беляки полезли, хозяин седла меня в этом бою своим конем оттеснял — оберегал, чтобы я от эскадронного суда не ушел по причине гибели в схватке с противником.
Обсуждали меня со всех сторон. Все вытерпел. Помиловали — и в шорники. Конское снаряжение чинить, латать.
Платон Егорович вздохнул:
— Никому не рассказывал, а тебе себя выдал. — Заключил решительно: Вот тебе мой совет, парень. Будет собрание цеха, положи ты эту проволоку перед людьми, пусть обсудят.
— Лучше домзак, чем такое.
— Значит, душонка у тебя хилая, как у мыши, людей боишься.
— Сам пойду в милицию.
— А там кто? В милиции бывшие заводские, только что в шинелях.