Бремя нашей доброты - Ион Друцэ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даже, вернее, это был не спор. Просто Карабуш отчитывал без конца Тинкуцу за то, что она никак не может приготовить мужскую еду. Ведь вот же человек лежит целыми днями под машиной на спине (небось полежала бы хоть полчасика, поняла бы, что это за штука), а сготовить так, чтобы мужчина чувствовал в себе силу с утра до вечера, на это у нее не хватает смекалки.
Правда, все эти упреки были немыми, они передавались Тинкуце легким движением бровей, взглядами, демонстративно брошенной ложкой - Карабуш считал неприличным говорить в доме на молдавском языке, когда гость не знает этого языка. Тинкуца старалась изо всех сил, варила, пекла, жарила, и когда, румяная, выходила пригласить Николая поесть вместе с ними, на травке, рядом с машиной, стоял только что вымытый котелок; Николай, поспешно засовывая за голенище алюминиевую ложку и краснея, говорил, глядя в землю:
- Товарищ мой ходил на кухню, взял котелок, не спросившись...
Иногда по вечерам Карабушу все-таки удавалось посадить Николая за свой низенький столик. Когда наступали сумерки и ночи становились по-осеннему прохладными, а по всей деревне оживали окна и мягким светом заманивали на огонек, Николай, покашляв в сенях, как бы предупреждая, что может случиться, что и он напросится к ним в гости, заходил.
Он не успевал сесть на лавку, как Онакий, на ходу подмигнув Николаю, ставил на стол две стопочки, с таинственным видом приносил из соседней комнаты бутылку и сообщал полушепотом:
- Этого вы еще не пробовали!
По мере того как стопочки наполнялись, глаза Николая начинали как-то сами по себе улыбаться. Он понимал, что это не вяжется с его скромной натурой, делал над собой невероятные усилия, и даже виски становились влажными от испарины, но Николай был истинно русским человеком, а русскому стопочка никогда не была в тягость. Первый стакан его сильно одухотворял. Николай начинал на все смотреть влюбленными глазами, за ужином ел с аппетитом, в то же время искоса следил за движениями хозяев, стараясь перебороть солдатский способ молниеносного приема пищи, приспособиться к этой степенной, мудрой, неторопливой гражданской трапезе. Когда Карабушу удавалось заставить его выпить еще и вторую стопку, Николай тут же вставал из-за стола, говорил печально и удивленно:
- Пойду в кабину спать. Она одна у меня не кружится. Все остальное карусели.
Чутура совершенно растворилась в этой воинской массе. Она перестала существовать как самостоятельная единица на районной карте. Она отдала на суд солдатам решительно все свои сомнения и заботы, торопливо посвятила во все сельские новости, и щедрая русская душа оплатила их с лихвой. Половина деревни ходила, нарядившись в солдатские гимнастерки, ребятишки козыряли и распевали строевые песни. Став солдатом, Чутура почувствовала лютую ненависть к фашистам, и, появись враги в деревне, чутуряне, не разбудив даже солдат, вступили бы в бой.
По вечерам, когда Онаке Карабуш возвращался с поля, Николай стоял у калитки, хмурился, будто высматривая запоздавших друзей, но это ему не особенно удавалось, и было видно, что вышел он только для того, чтобы встретить Карабуша. Онакия это трогало до слез. Он так и не смог собраться с духом, ему не хватило русских слов, чтобы расспросить Николая о его семье, о довоенной жизни. Сам Николай, молчаливый, скромный, никогда бы не заговорил о себе первым, и Карабуш терялся в догадках относительно своего постояльца.
Вечерние встречи у калитки объяснили Карабушу все. Это закон всех землепашцев: те, которые остаются на день дома, выходят по вечерам встречать возвращающихся с поля. Это дань уважения к бесхитростной и трудной профессии пахарей, это любовь людей земли, для которых летний день в поле - великое мучительное одиночество, и, возвращаясь, им приятно видеть у ворот домашних.
Николай был солдатом, он был на коротком отдыхе, но, прижившись с первого дня в этой семье, стал подчиняться ее законам. Он, видимо, страдал оттого, что не может по утрам так же, как Карабуш, уходить в поле, и поэтому старался вечерком выйти, стать у калитки и хмуриться, кого-то высматривая, а в самом деле встречая хозяина.
Один только раз за все две недели, что Николай жил у них, Карабуш, вернувшись с поля, не застал его у калитки. Карабуша это сильно обеспокоило: он все время боялся, что его солдата могут переманить, могут приказать переехать на другую квартиру. Этого бы Карабуш не вынес. Открыв калитку, он лихорадочно стал искать Николая под машиной, в кузове, в кабине. Его нигде не было. Тинкуца, стряпавшая в тот день по наказу Онакия плацинты, успокоила его, сказав, что Николай где-то тут, во дворе, - он только что заходил чистить автомат. Онаке вышел, сел на пороге и стал ждать. А солдата все не было, и Карабуш, нетерпеливо прогуливаясь по двору, наконец увидел его.
Николай сидел в глубине маленького садика на кучке полувысохшей картофельной ботвы и, уронив руки на колени, склонив голову набок, улыбался. Так улыбается сильно стосковавшийся человек, встретив родных ему людей. У него уже не было ни погон, ни машины, ни автомата. Он наконец вернулся к себе домой и радовался. Он перекопал весь садик Карабуша, посадив на месте низеньких фруктовых деревьев родную ему березу. Он поставил деревянный сруб, рассадил по всей широкой степи хвойные леса и, дыша этим ароматом, поласкав ребятишек и расцеловав жену, присел, улыбаясь, счастливый той великой радостью, при которой все существо звенит, натянутое как струна, готовое в любую минуту оборваться.
У Карабуша потемнело в глазах. Он только теперь понял, во что обошлась эта война России, какую долгую для человеческого сердца разлуку вынесли эти парни в выцветших гимнастерках и как больно, как глубоко тоскуют они. Тяжелая и горькая мечта, самовольное возвращение солдата - боже мой, да разве не был Карабуш когда-то солдатом, разве ему неведомы эти влажные, полустеклянные, устремленные за тысячи верст глаза? Он стоял не шелохнувшись, он готов был остановить весь мир, осадить вращение земного шара, лишь бы продлить эту сладкую тишину на долгие часы, чтобы человек, живший в его доме, как можно дольше прожил бы среди своих родных.
Когда наступили сумерки, Карабуш, медленно, тяжело ступая, направился к Николаю. Он понимал, что этого не следует делать, но он шел к нему. Он любил всей душою этого человека, ему захотелось побыть хоть один миг среди его родных, быть хоть на секунду гостем в его доме, а люди, побывавшие друг у друга в гостях, остаются друзьями на долгие годы.
Карабуш кивком спросил, можно ли ему, старому человеку, гражданскому лицу, молдаванину, сесть рядом на ту картофельную ботву. Николай, все еще не возвращаясь из своим краев, обрадованно кивнул: конечно, что за разговор!
И Карабуш сел. Они сидели молча, над ними билось синее высокое небо, мерцали звездочки, из степи несло прохладой, кругом светились окна, множество огоньков, пахло вкусным ужином и для них, и для тех, среди которых они жили. Хлеб, дом, родная душа - чего же еще...
Потом Карабуш низким голосом, почти шепотом, спросил, нет, не он спросил, а его рвущееся к жизни существо, его мечта, его руки, слывшие когда-то счастливыми, спросили тихо:
- Ну а как оно там, в колхозе?
Николай вздрогнул. Он вернулся в строй, война еще не кончилась. Косо посмотрев на своего соседа, сутулого, смуглого, выгоревшего под южным солнцем человека, сказал с убийственной простотой:
- Тяжко там сейчас.
И, улыбнувшись, как бы взяв на себя все неурядицы, сказал:
- Но, конечно, потом, когда кончится война...
Карабуш никогда не смог простить Тинкуце, что она, одухотворенная глупой бабьей стряпней, как раз в тот момент пришла к ним в садик и, глядя на Николая, сказала Онакию:
- Стынут ведь, и жалко, такие вкусные получились...
Они пришли в дом, но ужинать не могли. Кусок в горло не лез. Они выпили по две стопочки, Николай сказал, что все, кроме кабины, закружилось, и пошел в машину спать.
Онакий долго ворочался с боку на бок, потом засосала какая-то болезненная дремота, а когда на рассвете он вышел во двор, ему показалось, что обрушилось небо над бедной Чутурой и омыло все-все, чем она жила. Во дворе не было уже ни солдата, ни его машины. В сенях не висела его шинель, в доме, под лавкой, не было автомата. Бледный, дрожащий, Карабуш оделся, побежал по деревне, готовый всей своей жизнью заручиться за Николая, готовый идти на все, лишь бы вернуть солдата к себе в дом, но защищать его было не перед кем.
Они были солдатами, шла война. Они снялись ночью, уехали молча колонной, и во всей Чутуре ни одного солдата, ни одной машины. Только на предутренней росе темнели следы колес, как бы прощаясь, благодаря за гостеприимство и обещая скоро вернуться.
Они были уже далеко, но Карабуш не мог не проводить своего гостя. Он вышел на старую Памынтенскую дорогу и пошел медленно до самых Памынтен. Он шел, по-отцовски провожая Николая, желая ему всего, что считал хорошим в жизни. Перед самым райцентром он остановился - дальше идти было нечего. Свернул с дороги, пошел по свежевспаханной земле. Взял комок, смял его крепкими ладонями и вдруг, решившись, забросил высоко в небо, на лету схватил все, до единой пылинки, и его лицо засияло - удача. Она вернулась к нему, его руки снова стали везучими для деревни, а счастье простых рук землепашца - это было единственное, ради чего жил Онакий Карабуш.