Карл Брюллов - Юлия Андреева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, на сфинксов я поворчал, поворчал, а потом и привык. Они отлично вписались в ансамбль, и грифоны на месте — ни отнять, ни прибавить. Пожалуй, даже лучше, чем мои кони… и теперь мы с женой и детьми нет-нет, да и захаживаем поглядеть на этих чудищ. Хотя какие они чудища? За пять лет глаз привык к ним, как к чему-то родному. Так что теперь, кажется, прикажи государь спешно убрать сфинксов с пристани и воздвигнуть моих коней, так я собственное детище молотком в мастерской разобью, а сфинксов трогать не позволю. Привык, полюбил…
Пока мы любовались каменными сфинксами, дети по очереди запихивали ладошки в пасти грифонам, загадывая желания. Мы — пятеро взрослых — наблюдали за ними с понятной снисходительностью.
Вот ведь, каких-нибудь пяток лет — и традиция сложилась. Можно сказать, на глазах. И если для нас это всего лишь блажь, то детям уже кажется, что и фивские сфинксы выросли не иначе, как из невского гранита, и грифоны стояли здесь с былинных времен…
— С грифонами на Невской набережной произошла вот такая штука, — придерживая подол клетчатой юбки, Уленька оперлась о руку Карла, обходя огромную лужу. Я остановился, пытаясь урезонить расшалившихся детей и подталкивая их к желающей рассказать нечто занимательное матери. — Ты уж прости, Петечка, что досаждаю нашему другу историей, которую ты считаешь малозначительной и, возможно, не стоящей его внимания. Я же, когда все случилось, посчитала происходящее возмутительным, о чем и желаю поведать.
Она замолчала, как бы давая нам возможность согласиться выслушать историю или отказаться от нее, после чего мы все немедленно попросили ее продолжить. При этом знавшая об упомянутом происшествии Леночка подтвердила, что история действительно занимательная, что же до Катрин и Карла, то им предстояло услышать ее в первый раз. Вообще Уленька — замечательная рассказчица, а события, о которых она собиралась повествовать, хоть и не являлись лично для меня чем-то значительным, но могли отвлечь от печальных мыслей Карла. Что же до детей, то они во все времена обожают слушать одно и то же.
В общем, грифоны потерялись. Произошло это аккурат перед установкой сфинксов. Кто-то из знакомых предположил, что-де валяются где-нибудь на складах в ящиках, на которых все, что угодно, писано, но только не «грифоны», а посему найти невозможно.
Может, и так, а может, улетели, сердешные, на чью-нибудь дачу, прости господи, коли ошибаюсь, — лихо, заломив шляпу, ответствовал Карл, после чего все начали обсуждать техническую возможность грифона улететь в неведомые края.
За возможность летать особенно ратовали Маша и Миша, которые, хватаясь за мощные крылья грифона, утверждали, что на таких крыльях — милое дело улететь и в Африку, и в Египет, если появится желание.
— Да уж, грифон, конечно, не такой зверь, чтобы бесследно исчезнуть мог, но все же…, — довольная произведенным ею эффектом, продолжила Уленька. — В 1834 году даже судебное дело по этому поводу было заведено за номером 1420 «О претензиях бронзовых дел мастера Геде относительно изготовленных им канделябр и грифов для Невской гранитной набережной». Впрочем, суд хоть и пыхтел, да вернуть пропажу все равно не мог, посему приняли решение восстановить грифонов. Дело же это поручили молодым архитекторам Бенуа и Полякову. Те с работой справились отменно, после чего грифоны были отлиты в мастерской Академии художеств и смонтированы за одну ночь…
Всем история чрезвычайно понравилась.
Глава 3
О, Италия! Чья рука вырвет меня отсюда? Что за небо! Что за дни! Лето — не лето, весна — не весна, но лучше весны и лета, какие бывают в других углах мира. Что за воздух! Пью — не напьюсь, гляжу — не нагляжусь. В душе небо и рай. У меня теперь в Риме мало знакомых, или, лучше, почти никого. Но никогда я не был так весел, так доволен жизнью.
Из письма Н.В. Гоголя А.С. Данилевскому, 2 февраля 1838 года из Рима— В 1828 году вошли в моду поездки в Помпеи, так как тихо курящий во сне Везувий вдруг задымился сильнее обычного, отрыгнул вверх столб пепла и дыма, потекла лава, и началось небольшое землетрясение. И, разумеется, едва слухи о происходящем достигли Рима, как тотчас же все общество понеслось в окрестности Неаполя, дабы своими глазами узреть, возможно, гибель очередного города. Желающих было столько, что я едва сумел купить билет в карете, где и сидел, стиснутый с двух сторон устроившимися более удобно, нежели я, пассажирами. — Продолжил рассказ об Италии Карл, едва мы добрались до дома, — всего в карете ехало шесть человек. Извозчики, кучеры и вся эта охочая до денег публика здорово заработали в те дни, без зазрения совести поднимая цену.
Впрочем, пока мы ехали, Везувий прекратил плеваться лавой и серным дымом, погрузившись в новый сон. Я же остановился в Неаполе, где лечился на водах Сильвестр Щедрин. Впрочем, все его лечение заключалось в том, что он два или три раза в день потреблял пахнущую тухлыми яйцами воду, в остальное время гулял по набережным и писал, писал, писал.
Сильвестр знал, что умирает, и не желал тратить времени впустую. Не жалел он и об оставленной Родине, насмехаясь над моим порывом во время пребывания в Италии искать сюжеты из отечественной истории. «Я у отечества не в долгу!» — отмахивался он от меня, словно я спорил с ним.
Сильно пожелтевший, он приписывал свою болезнь итальянскому климату, называя ее неаполитанской и рассказывая о туманах и моросящих дождях, которыми славились эти места.
Туман такой густой, что весь мир кажется стертым, посреди бела дня кареты ездят с зажженными фонарями и ни зги не видно, так что кажется, что тебя и не существует на этом свете. Странное ощущение…
И еще меня тогда поразили дороги — серые или даже какие-то черные от выпавшего пепла. Кстати, в небесах все еще стояли темные, точно грозовые, тучи и пахло серной водой, той самой, что пил Сильвестр.
Я раздобыл записки Плиния Младшего и рассчитывал почитать их на обратном пути. Вот, что он писал Тациту: «Тогда мать молит, увещевает, приказывает убежать любым образом, я, как юноша, это могу сделать, а она, уже зрелая годами и телом, спокойно умрет, если не будет причиной моей смерти. Я, наоборот, отвечаю, что не буду спасаться без нее; затем, взяв ее за руку, понуждаю ускорить ход; с трудом повинуется, обвиняет себя, что меня задерживает. Оглядываюсь: густой дым шел за нами, подобно потоку, покрывая землю».
Я бегло, для памяти, прописал юношу, уговаривавшего свою пожилую мать спасаться вместе с ним, поселив таким образом самого Плиния в картину.
Этот прием я позаимствовал у великого Рафаэля в его «Афинской школе», которую я начал копировать в возрасте всего-то двадцати пяти лет, когда задумал сделать копию в натуральную ее величину — восемь метров в основании, не шутка! В «Последнем дне Помпеи» я запланировал прописать и свой портрет. Мой или похожего на меня художника, что когда-то расписывал храмы города.
Когда сообщил о своем твердом желании копировать «Афинскую школу» в Общество поощрения художников, там не знали, что и ответить, потому как нормально, когда пенсионер берется мадонну скопировать или портрет… но Мадонна, что бы она собой ни представляла — это все же одна-единственная фигура, младенец — вторая, фон. А тут пятьдесят фигур! Непросто фигуры — известнейшие личности, и все со своей драматургией. Сам Рафаэль себя на той картине изобразил, чем пример явил вперед на многие лета.
Четыре года понадобилось для завершения этой работы, четыре года мой холст торчал в Станце делла Сеньятура, служа помехой для желающих поглазеть на великое произведение Рафаэля. Там же, сравнивая оригинал с копией, впервые я увидел знатока музыки и живописи, а ныне отдавшего свое сердце высокой литературе, толстенького, точно лавочник в нашем квартале, с живыми выразительными глазами и бородкой, больше подобающей капитанам дальнего плавания господина Анри Мари Бейля. Он должен быть известен тебе под псевдонимом Стендаль.
Сначала один приходил, затем приводил друзей и дам. Помню, меж двух холстов прохаживается и все приговаривает да приговаривает, время от времени бросая взоры в мою сторону. Мол, как отреагирую, не обижусь ли? Одно и то же, одно и то же. И главное, так громко, словно бы перед публикой выступает.
О чем говорил? Да все о праве копииста самовольно восстанавливать уничтоженное временем в оригинале. Все ждал, что я кинусь на него или парировать начну. А мне что за дело до его умничаний?
Кто-то из наших шутников возьми да и скажи ему, что я с детства оглох на одно ухо и мне будто бы кричать нужно. Ну, он орал что есть мочи. Смех один!
Потом мы крепко сдружились. Да и разве же есть такая сила, которая двум гениям может помешать найти друг друга?!
За копию «Афинской школы» государь пожаловал мне сверх назначенной цены в девять тысяч рублей еще пять. Что было более чем кстати, а также орден Владимира четвертой степени. Отец писал, а он доподлинно знал, что к чему, что это первый раз, когда художник четырнадцатого класса получал такую высокую награду. Все были счастливы и довольны мной.