Граждане - Казимеж Брандыс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, он написал недурной репортаж. Ну, может, даже больше чем недурной. Допустим. Он обратил на себя внимание, показал, кто такой Павел Чиж. Сремский предложил ему выступить с докладом на политическую тему — значит, руководители партийной организации возымели к нему доверие. Ну что ж, прекрасно. В конечном счете, за каких-нибудь несколько недель это — немалые достижения.
Впереди был еще разговор с Лэнкотом. И Павел решил основательно к нему подготовиться — вопрос немаловажный. Надо внушить Лэнкоту свою точку зрения. Газета не на высоте, это ясно, и об этом, повидимому, уже шепчутся в редакции. Социалистическая печать — коллективный агитатор, передатчик идей в широкие массы, она должна влиять на людей, формировать их. Она должна создавать новые чувства, новое мироощущение, прививать горячее стремление к новой жизни. А в последних номерах «Голоса» мало этого социалистического энтузиазма. Можно ли в наши дни грандиозного строительства и борьбы со старым оставаться холодным, как буржуазный комментатор международных событий! «Газета, — думал Павел, — должна быть сегодня пламенным призывом, и каждый номер ее должен высоко поднимать знамя нашей борьбы. Если какой-нибудь Саганский, прочитав «Голос», повысит норму выработки, значит газета выполнила свое назначение. А таких Саганских — тысячи!»
Он решил запомнить это и повторить в разговоре с Лэнкотом.
Он был сегодня всем доволен, уважал себя за достигнутое, с радостным смирением думал о будущих достижениях — он знал, что они будут, он был уверен в своих силах. «А не много ли я о себе воображаю?» — вдруг мелькнуло у него в голове. Временами он этого немного опасался, ему казалось, что он слишком крепко прикован к своему «я» силой неугомонного самолюбия. Впрочем, опасения эти не очень громко заявляли о себе. Он заглушал их мыслью, что всецело отдастся борьбе за новые идеи. «Ведь только благодаря им я стал человеком», — говорил он себе с гордостью.
Словом, Павел был счастлив, и руки его в карманах куртки сами собой сжимались в кулаки от ненависти, когда он вспоминал о врагах социализма. Он заглядывал в глаза прохожим, почти уверенный, что может за любой маской разглядеть безобразный лик реакции. А люди, встречая взгляд Павла, смотрели на него с недоумением.
С Нового Света он машинально свернул на Хмельную, и ему вдруг вздумалось купить какую-нибудь вещицу в подарок Бронке — ну хотя бы пудреницу или красивую записную книжку. На Хмельной легко было найти нужный магазин, — хорошо, что он случайно пошел этой дорогой.
Нащупав в кармане смятые ассигнации, Павел зашагал быстрее. На тротуаре было тесно, и он сошел на мостовую, обогнав несколько человек. Однако он прошел мимо магазина канцелярских принадлежностей, где мог бы купить для Бронки записную книжку, потом прозевал и аптекарский магазин, в витрине которого красовались металлические пудреницы. А все потому, что с некоторого времени он шел, ничего не видя вокруг, устремив глаза вперед, и сердце молотом стучало в груди.
На этот раз ошибки быть не могло. Он узнал Агнешку не только по кожаной куртке. У нее и походка была не такая, как у других женщин. Ни одна женщина в мире не могла бы держаться так, как она, и так закалывать волосы, спускавшиеся сзади на небрежно повязанную косынку. И к тому же довольно было один раз увидеть эти волосы, чтобы на всю жизнь запомнить их удивительный оттенок, пепельно-золотистый с блеском спелой пшеницы. Как большинство варшавянок, Агнешка в это время года не носила шляпы — тем более, что осень стояла погожая и сухая.
Павел, не дыша, шел за нею следом. На мгновение ее заслонила чья-то спина, и он испугался, что потеряет ее в толпе. Так оно и вышло. Агнешки нигде не было видно, а Павла совсем затолкали. Чем ближе к перекрестку, где Хмельную пересекают Братская и Шпитальная, тем многолюднее становилось на тротуарах. В страхе, что больше не увидит Агнешки, Павел ринулся вперед, расталкивая пешеходов, — и вдруг увидел ее близко, совсем рядом: она стояла у витрины книжной лавки. Он тотчас отступил и спрятался в соседней подворотне. Но все же успел увидеть лицо Агнешки и почувствовал тревогу и нежную жалость, потому что оно показалось ему очень утомленным и похудевшим.
6У Агнешки сегодня действительно был нелегкий день. С утра уже все ее раздражало, она чувствовала себя усталой. Во время урока в четвертом «А» она поймала себя на том, что не слушает ответы учеников. Класс сразу заметил ее рассеянность, и на задних скамьях до конца урока жужжал веселый, хотя и приглушенный говор. С тайным вздохом облегчения услышала Агнешка звонок на перемену, а до сих пор этого с нею не бывало. Уходя из класса, она не могла побороть неприятного чувства какого-то бессилия и недовольства собой, как человек, не выполнивший своей обязанности. Такие дни (а то и периоды) беспричинного уныния бывали у нее иногда, и Агнешка считала это малодушием. Она потом целыми неделями терзалась, вспоминая свои промахи, хотя чаще всего это были мелочи и никто, кроме нее, их не замечал.
К счастью, после урока в четвертом «А» у нее оказался свободный час. Конечно, можно бы этот час употребить на проверку тетрадей — они лежали в учительской, у нее в портфеле, но Агнешка отложила это на вечер: дома, в тишине, удобнее работать, а сейчас она хотела сбегать на Новый Свет, в зоологический магазин за совой. О сове мечтал весь четвертый класс, и сегодня Агнешка решила купить ее, наконец, для «живой коллекции», в которой уже имелись белка, уж, чижик, три ящерицы и целая компания лягушек. Эта затея несколько развеселила Агнешку. К тому же около полудня выглянуло солнце, на улице было светло и тепло.
Однако в зоомагазине на Новом Свете ей сказали, что сова позавчера издохла. Увидев, как огорчилась Агнешка, продавец пытался ее утешить, уверяя, что птица была уже старая, от старости даже стала чудить, и, пожалуй, ей на том свете лучше — кто знает? Но факт оставался фактом: совы не было. Агнешка уже представляла себе разочарованные лица мальчишек из четвертого «А». Несмотря на уговоры продавца, она не захотела посмотреть попугайчиков, которых он расхваливал, и ушла.
Смерть совы была последней каплей, переполнившей чашу. Агнешку одолели черные мысли и угрызения совести. Она чувствовала себя за все ответственной и совершенно беспомощной. Со всех сторон осаждали ее всякие невыполненные ею задачи, просроченные или запутанные дела. Она шла по улице, совсем пав духом, такая же угнетенная, как была утром до уроков. Уставившись глазами на плиты тротуара, она перебирала в памяти все тяжелые дни, какие пережила за последнее время в школе и в своей комнатке на Жолибоже. У кого их не бывает? Агнешке вспомнились слова Моравецкого. Как-то раз, еще до каникул, он сказал ей: «Настоящим человеком становишься в тяжелые минуты». Его изречения всегда отличались туманностью, их можно было понять, по меньшей мере, в двояком смысле. Моравецкий любил философствовать, с добродушной иронией рассуждать о людях, о жизни, о себе. Агнешка критически относилась к такого рода философии, но сейчас она думала о Моравецком с горячим сочувствием и готова была простить ему все его слабости. Несколько дней назад в школе узнали о тяжелой болезни его жены, и Агнешка была потрясена. Не сломит ли несчастье этого беспомощного и медлительного великана в очках? Она придумывала, как бы ему помочь хоть чем-нибудь, но они были не настолько близки, чтобы она могла его спросить об этом, а Моравецкий сам никогда не говорил о своих личных делах. Позавчера Агнешка заметила, что он пришел в школу небритый, и, когда глаза их встретились, жалость защемила ей сердце. А тут еще — как будто мало было этой одной беды — над его головой сгущались новые тучи.
Агнешка ценила Моравецкого как педагога, влюбленного в свое дело, одного из тех немногих настоящих воспитателей молодежи, которые все свои силы отдавали школе. Она чуяла в нем бескорыстного человека и прощала ему вечные шатания и сомнения, о которых он откровенно говорил и на заседаниях и в беседах с нею. Кроме того, ей случайно стали известны некоторые подробности о том, как вел себя Моравецкий в лагере военнопленных. Товарищ Бронки, студент-медик Зиенталя, рассказывал об этом восторженно со слов своего старшего брата, который попал в тот же лагерь. Моравецкий в самые тяжелые минуты поддерживал людей спокойным, сердечным, разумным словом, раздавал все, что посылала ему жена, ухаживал за больными, читал лекции по истории Польши и никогда не думал о себе. Когда Красная Армия подошла уже близко и группа кадровых польских офицеров начала агитировать в лагере за уход с гитлеровцами на запад, Моравецкий стал во главе тех, кто считал, что долг поляков — вернуться на родину. Когда они потом шли пешком в Варшаву, он, кроме своего заплечного мешка, нес узел сильно ослабевшего Зиенталя. «Это человек большого сердца», — сказал о нем Бронке младший Зиенталя. «Да, человек с большим сердцем, но близорукими глазами», — сокрушалась Агнешка. Она считала, что Моравецкий не разбирается в людях и особенно в их политических убеждениях, а это может его погубить.