Передышка - Марио Бенедетти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Среда, 7 августа
Вот еще что надо иметь в виду в связи с возможностью стать заместителем управляющего. Если бы Авельянеда не вошла в мою жизнь, я имел бы, может быть, право колебаться. Я же понимаю, для некоторых уход на пенсию — роковой шаг, и знаю многих людей, не сумевших пережить крутой слом привычного распорядка жизни. Люди эти постепенно черствели, застывали и незаметно разучились отвечать за себя. Я думаю, со мной такого случиться не может. Я за себя отвечаю. Но даже и отвечая за себя, я мог бы бояться пенсии, ибо пенсия — всего лишь другой вариант одиночества; так и было бы со мной через несколько месяцев, если бы не Авельянеда. Теперь она рядом, и одиночества больше не будет. Вернее, надеюсь, что не будет. Скромнее надо держаться, скромнее. Не перед другими, на это плевать. Перед самим собой, когда исповедуешься по-настоящему, когда дошел до последней правды, которая звучит громче, чем голос совести, ибо голос совести зачастую неожиданно хрипнет, слабеет и почти совсем уже не слышен, вот тут-то и надо быть скромнее. Теперь я знаю, что одиночество мое — всего лишь страшный призрак, с появлением Авельянеды рассеявшийся навсегда, но знаю также, что одиночество живо, оно копит силы, прячется в каком-то грязном подвале, где-то на краю моего монотонного существования. Вот поэтому, и только поэтому, я не позволяю себе ни малейшей самоуверенности и скромно говорю: надеюсь.
Четверг, 8 августа
Сразу стало легко. Сказал, что отказываюсь от должности заместителя. Управляющий улыбался, довольный, ему не хотелось со мной работать, к тому же он, без сомнения, всячески старался отвести мою кандидатуру, мой отказ подтверждает его доводы, придает им силу: «Ну вот, я же говорил, это человек конченый, не способный к жизненной борьбе. Заместитель управляющего должен быть активным, энергичным, инициативным, а он уже устал». Я словно вижу, как при этих словах он крутит своим жирным, наглым, самодовольным, тошнотворным большим пальцем. Ладно, точка. Теперь я спокоен.
Понедельник, 12 августа
Вчера днем мы сидели с ней за столом. Ничего не делали, даже не разговаривали. Я барабанил пальцами по пустой пепельнице. Мы грустили, да, именно грустили. Но грусть была нежная, светлая. Авельянеда смотрела на меня, и вдруг губы ее раскрылись, она произнесла два слова. Всего два слова: «Люблю тебя». И тут я сообразил: ведь она впервые говорит такое мне, мало того — вообще впервые в жизни говорит такое. Исабель повторяла эти слова двадцать раз за ночь, для нее они были все равно что поцелуи, любовная игра, и только. Авельянеда же произнесла их всего один раз. Так и должно быть. Больше и не надо, потому что нам с ней не до игры, в этих ее словах — суть жизни. Что-то сдавило грудь, я, кажется, был совершенно здоров и все-таки задыхался, давило невыносимо у самого горла, там, наверное, где лежит, свернувшись в клубок, душа. «Я и раньше любила, — шепнула она, — но молчала, потому что не знала, за что люблю. Теперь я знаю». Я начал все же дышать, с усилием вытолкнул воздух, навеки было застрявший в глубинах моего организма. Всегда с облегчением переводишь дух, когда тебе что-то объясняют. Наслаждаться неизвестностью, ждать, пока тайна раскроется, — такого рода удовольствие мне не под силу. Хорошо еще, что в конце концов тебе всегда все растолкуют. «Теперь я знаю. Не за то люблю, что мне нравится твое лицо, твой возраст, твои поступки. Люблю за то, что ты по-настоящему хороший человек». Никто еще не судил обо мне так трогательно просто и естественно. Мне хочется верить, что так оно и есть, что я в самом деле по-настоящему хороший человек. Наверное, эта минута никогда не повторится, я чувствовал, что живу… И то, что давило в груди, и есть жизнь.
Четверг, 15 августа
Со следующего понедельника начинается мой последний отпуск. Предвестие окончательного Великого Отдыха. О Хаиме ни слуху ни духу.
Пятница, 16 августа
Неприятная история, честное слово. В половине восьмого встретились с Анибалем, посидели немного в кафе, поболтали, потом сели в троллейбус. Нам было по дороге, только ему сходить раньше. Беседовали о женщинах, о браке, о верности и тому подобном. В предельно отвлеченной форме, самыми общими словами. Я говорил тихо, ибо всегда опасаюсь посторонних ушей, но Анибаль обычно ведет доверительные беседы таким громовым шепотом, что не услышать его просто невозможно. Я даже не помню в точности, о чем именно шла речь. Рядом с Анибалем стояла в проходе старуха с квадратным лицом и в круглой шляпке. Я заметил, что старуха внимательно прислушивалась к нашему разговору, но поскольку Анибаль говорил что-то в высшей степени назидательное, добропорядочное и высокоморальное, то я и не беспокоился. Анибаль сошел на своей остановке, старуха села рядом со мной и тотчас же затеяла разговор: «Не слушайте этого дьявола». Ошарашенный, я даже не успел переспросить «что вы сказали?», старуха продолжала: «Да, да, он истинный дьявол. Вот такие-то и разрушают семейный очаг. Ох вы, мужчины! Как легко вы обвиняете женщин! Имейте в виду, могу вас уверить: если женщина себя потеряла, то всегда мужчина виноват, подлец какой-нибудь, идиот, мерзавец, который лишил ее веры в себя». Старуха уже кричала во весь голос. Все головы повернулись к нам, всем хотелось видеть, кого это она так честит. Я чувствовал себя просто жалкой букашкой, а старуха все больше распалялась: «Я член Батльистской партии[16], но я противница разводов. Именно разводы сгубили в нашей стране семейный очаг. Знаете, чем кончит этот дьявол, этот тип, который давал вам советы? Ах, не знаете? А вот я знаю. Он кончит тюрьмой или самоубийством. И хорошо сделает. Я таких мужчин немало видала, их надо сжигать живьем». Воображению моему представилось немыслимое зрелище: Анибаль, корчащийся в языках пламени. Тут я набрался наконец храбрости и сказал:
«Простите, сеньора, не лучше ли вам помолчать? Разве вы знаете, о чем шла речь? Тот господин говорил как раз прямо противоположное, вы совершенно не поняли…» Старуха хоть бы что, твердит свое: «Вы посмотрите, какие в старое время были семьи. Вот тогда действительно существовала мораль. Идешь, бывало, вечерком, глядишь — сидят перед домом супруг, супруга, детишки, благоразумные, приличные, воспитанные. Вот оно, настоящее семейное счастье, молодой человек, а вы уверяете, будто женщина виновата, и пропащая-то она, и на дурной путь вступила. Все женщины в глубине души — порядочные, ясно вам?» Старуха кричала на весь троллейбус, грозила пальцем чуть ли не перед самым моим носом, шляпка ее сползла набок. Должен признаться, что нарисованная ею картина сидящего перед домом идеально счастливого семейства меня не слишком растрогала. «И вам не следует слушать его, сеньор. Расхохотаться ему в лицо — вот что вы должны сделать». — «Может быть, вам тоже лучше бы рассмеяться, чем приходить в такое неистовство?» Поднялся шум. Публика разделилась: у старухи оказались сторонники, у меня тоже. Вернее, не у меня, а у воображаемого призрачного противника, которого старуха осыпала проклятиями. «И запомните: я, хоть и член Батльистской партии, но я противница разводов». Тут я понял, что сейчас она начнет все сначала, не стал дожидаться и, попросив извинения, сошел — за десять кварталов до своей остановки.
Суббота, 17 августа
Сегодня утром — разговор с двумя членами дирекции. Повод пустяковый, просто хотели дать понять, что испытывают ко мне добродушное, снисходительное презрение. Я думаю развалясь в своих мягких креслах, они чувствуют себя почти всесильными, во всяком случае так близко от Олимпа, как только возможно для темной, глухой человеческой души. Они достигли вершины, предела счастья. Для футболиста предел счастья — попасть в национальную команду, для верующего — услышать глас божий, для чувствительного человека — отыскать родственную душу, откликающуюся на все движения его души; а для этих бедняг предел счастья — сесть в директорское кресло, ощутить (есть много людей, которым это как раз неприятно), что чьи-то судьбы в твоих руках, вообразить, будто ты решаешь, распоряжаешься, будто ты-кто-то. Однако сегодня, глядя на их лица, я понял: они не кто-то, они — что-то. Не люди, а вещи. Ну а я в их глазах? Глупый, неспособный, никчемный человек, посмевший отказаться от места на Олимпе. Однажды, много лет назад, я слышал, как самый старый из них сказал: «Если деловой человек обращается со своими служащими как с человеческими существами, он совершает величайшую ошибку». Я не забыл и никогда не забуду эти слова, хотя бы потому, что не могу их простить. Не только за себя — за весь род человеческий. И теперь меня мучит соблазн перевернуть его фразу, я думаю: «Если служащий обращается со своим хозяином как с человеческим существом, он совершает величайшую ошибку». Но я борюсь с соблазном. Все-таки и они — человеческие существа, хоть и не похоже, а тем не менее оно так. Они заслуживают жалости, самой презрительной, самой оскорбительной жалости, потому что надменность, наглое самомнение и лицемерие непробиваемой корой покрывают их души, а внутри, под корой, — пустота. Гниль и пустота. И одиноки они самым страшным из одиночеств, не могут даже остаться наедине с собой, ибо их нет.