Передышка - Марио Бенедетти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Суббота, 13 июля
Она рядом со мной, она спит. Я пишу на листке, нынче вечером вложу его в дневник. Сейчас четыре часа, кончается сиеста.
Я начал сравнивать ее с Исабелью, начал с этого, а кончил совсем другими мыслями. Вот она здесь, рядом со мной. На улице холодно, а в квартире хорошо, даже жарко немного. Ее тело почти обнажено, одеяло и простыня сбились на сторону. Я стал сравнивать ее тело с телом Исабели, как я его помню. Конечно, в те времена все было иначе. И Исабель не была худенькой, я помню крупную ее грудь, чуть отвисавшую. И живот — гладкий, плотный. Бедра ее нравились мне больше всего, я помню их нежную округлость под своими ладонями. И плечи — полные, бело-розовые. И стройные красивые ноги с чуть заметно вздувшимися венами. Тело, на которое я гляжу сейчас, нисколько не похоже на то. Авельянеда худа, ее слабо развитая грудь возбуждает во мне нежную жалость, плечи покрыты веснушками, живот впалый, детский; бедра ее тоже мне нравятся (или меня вообще больше всего пленяют в женщине бедра?), ноги же тонкие, хоть и стройные. Но то тело влекло меня прежде, а это влечет теперь. Обнаженная Исабель была неотразима, едва я ее видел, желание переполняло все мое существо и я уже не мог думать ни о чем другом. Обнаженная Авельянеда кажется беззащитной, беспомощной, прелестной, ее беззащитность трогает до глубины души. Меня тянет к ней, но чувственное очарование — лишь часть ее прелести, ее притягательной силы. Обнаженная Исабель была обнаженной женщиной, и только, быть может, влечение к ней было проще, чище. Обнаженная Авельянеда — человек с ярко выраженной индивидуальностью. Любить Исабель означало желать ее. Любить Авельянеду — значит еще и любить ее личность, ибо именно она составляет не менее половины привлекательности Авельянеды. Я держал в объятиях Исабель, я обнимал ее тело, откликавшееся на все мои порывы и способное возбуждать их. Когда я обнимаю худенькую Авельянеду, я чувствую в своих объятиях и ее улыбку, и ее взгляд, ее манеру говорить, ее нежность, ее стыдливое неумение до конца отдаться страсти и ее чувство вины за это неумение. Так вот, начал я со сравнений такого рода. А потом пришли другие мысли, и я приуныл, пал духом. Каким был я тогда и какой я теперь! Грустно, грустно. Никогда я не был атлетом, боже сохрани. Но где мои мускулы, где сила, где гладкая, без морщин кожа? А главное, многого тогда не было из того, что есть, к несчастью, теперь. Есть неровная лысина (слева меньше волос, чем справа), есть расплывшийся нос, есть складка на шее, редкие рыжеватые волосы на груди; в животе у меня бурчит, на ногах — вздутые вены и вдобавок неизлечимая унизительная болезнь — грибок. Авельянеде все это безразлично, она знает меня таким, какой я сейчас, она не видела меня прежде. Но мне-то самому не безразлично, я смотрю на себя и вижу призрак, оставшийся от молодых моих лет, карикатуру на себя самого. Зато существуют мой разум, мое сердце, мое мыслящее «Я», в конце концов; быть может, это что-то возмещает, я же сейчас, наверное, лучше, чем был во дни и ночи Исабели. Чуть-чуть лучше, не следует слишком обольщаться. Будем справедливы, будем объективны, будем искренни, черт возьми! Вопрос: «А что перевешивает?» Господь, если он существует, наверное, там, наверху, творит крестное знамение с испугу. Авельянеда (о, уж она-то существует бесспорно) здесь, рядом, она открывает глаза.
Понедельник, 15 июля
В конце концов, может быть, Анибаль и прав: я уклоняюсь от брака оттого, что боюсь оказаться в дураках, а не оттого, что забочусь о будущем Авельянеды. И ничего хорошего тут нет. Потому что одно не вызывает ни малейших сомнений — я люблю ее. Я пишу это для себя одного, так что плевать, если слова мои звучат банально. Это правда. И точка. И поэтому не хочу, чтобы ей было плохо. Я не соглашался на брак, ибо совершенно искренне не сомневался, что так ДЛЯ нее лучше, я хотел, чтобы она оставалась свободной, чтобы через несколько лет не оказалась прикованной к старой развалине. Если выходит, будто это лишь предлог, а на деле я забочусь только о себе, стремлюсь застраховаться от будущих измен, значит, ясно — надо поступить по-другому, построить иначе всю внешнюю сторону наших отношений. Ведь нам приходится скрываться, положение ее непрочно, может, это хуже, чем связать себя навеки с человеком вдвое ее старше. В конце концов, раз я боюсь остаться в дураках, значит, думаю о ней дурно, а это с моей стороны просто свинство. Я же знаю — она славный человек, порядочный. И знаю, что если когда — нибудь полюбит другого, то не станет скрывать, обманывать и тем унижать и оскорблять меня. Она тогда, конечно, просто скажет мне все как есть, или я сам догадаюсь, пойму, а выдержки у меня хватит. Но, наверное, лучше всего поговорить с ней, пусть решает сама, пусть почувствует себя увереннее.
Среда, 17 июля
Бланка сегодня расстроена. Мы ужинали молча, Хаиме, она и я. Эстебан впервые после болезни ушел вечером из дому. Я не хотел начинать разговор, потому что знаю, как отвечает Хаиме. Потом, когда он ушел, надо полагать, не попрощавшись — трудно принять за «доброй ночи» то рычание, которое он издал перед тем, как хлопнуть дверью, — я остался в столовой и читал газету; Бланка убирала со стола и заметно медлила. Я приподнял газету, чтобы она могла снять скатерть, и взглянул на нее. Глаза Бланки были полны слез. «Что у тебя с Хаиме?» — спросил я. «С Хаиме и с Диего, я поругалась с обоими». Слишком загадочно. Не могу представить себе, чтобы Хаиме и Диего объединились против Бланки. «Диего говорит, будто Хаиме мужеложец. И из-за этого я поссорилась с Диего». Слово «мужеложец» обрушилось на меня двойным ударом: так назвали моего сына, и назвал не кто иной, как Диего, на которого я надеюсь, которому верю. «А можно узнать, с чего это твой распрекрасный Диего позволяет себе подобную клевету?» Бланка горько улыбнулась. «Это самое худшее. Клеветы никакой нет. Он сказал правду. Оттого я и разругалась с Хаиме». Я видел, как трудно Бланке говорить такое о брате, вдобавок — говорить мне. Я сам услышал, как фальшиво прозвучали мои слова: «И ты веришь Диего? Веришь клевете на брата?» Бланка опустила глаза. И так и стояла молча, держа в руках хлебницу — воплощение страдания и женской заботливости. «Так оно и есть, — сказала она. — Хаиме сам признался». До сего дня я не думал, что глаза мои способны полезть на лоб. Виски ломило. «Значит, эти его приятели…»- пробормотал я. «Да», — отвечала Бланка. Меня словно обухом по голове ударили. Однако надо сказать, что в глубине моей души все же и раньше таились какие-то подозрения. И потому, только потому слово «мужеложец» прозвучало все-таки не совсем неожиданно. «Я тебя об одном прошу, — прибавила Бланка, — ты ему ничего не говори. Он — пропащий. Никаких угрызений совести, представляешь? Женщины, говорит, меня не привлекают, все, мол, само собой получилось, у каждого такая натура, какую ему бог дал, а ему, дескать, бог не дал способности любить женщин. И говорит так уверенно, честное слово, у него совсем нет комплекса вины». Тут я сказал, без всякой, впрочем, уверенности: «Вот расшибу ему башку, увидим тогда, какой у него будет комплекс вины». Бланка засмеялась, впервые за вечер. «Не выдумывай. Я же знаю, никогда ты этого не сделаешь». И тогда на меня напало отчаяние, страшное, безнадежное отчаяние. Ведь это же Хаиме, мой сын, у него лоб и рот как у Исабели.
Где тут моя вина и где — его? Конечно, я не следил за детьми как следует, не мог полностью заменить им мать. Да и нет у меня вовсе призвания быть матерью. Я даже не уверен, что у меня есть призвание быть отцом. Но разве по моей вине Хаиме дошел до такого? Может, надо было сразу, с самого начала заставить его прекратить дружбу с этими типами? Все равно, он встречался бы с ними без моего ведома. «Я должен с ним поговорить», — сказал я. Бланка глядела кротко и обреченно, как мученица, идущая на пытку. «А тебе следует помириться с Диего», — прибавил я.
Четверг, 18 июля
Мне надо было сказать Авельянеде две вещи, но мы были в квартире всего лишь час, и я успел только рассказать о Хаиме. Она не сказала, что я ни в чем не виноват, и я поблагодарил ее. Мысленно, разумеется. Я все же думаю, что, если человек порочен, никаким вниманием, никаким воспитанием его не исправишь. Конечно, я должен был сделать для него больше, это ясно, настолько ясно, что я не могу чувствовать себя совсем не виноватым. И потом: чего я хочу? Чего мне надо? Чтобы он не был мужеложцем или просто хочу снять с себя вину? Какие мы все эгоисты, господи боже мой, какой я эгоист! Даже сейчас, когда меня мучают угрызения совести, они ведь тоже эгоистичны — что-то вроде стремления к спокойствию, к душевному комфорту. Хаиме я не видел.
Пятница, 19 июля
И сегодня не видел. Но мне известно, что Бланка ему сообщила о моем желании с ним поговорить. Эстебану лучше ничего не рассказывать, он ведь довольно жестокий. А может, он уже знает?