Плато - Бахыт Кенжеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только с Василием Львовичем худо.
Пожалеть бы старика, позволить бы ему дожить остаток лет на заслуженную пенсию, но кто я, в сущности, такой, чтобы распоряжаться его судьбой, не умея обустроить даже свою собственную.
Приедут на похороны сутулый сын - специалист по рекламе из Метрополиса и рано располневшая дочь, многообещающий бухгалтер из Новой Ирландии, и брошенная жена молча закутается в побитый молью черный платок. И под тихие, под отчетливые команды крепконогой блондинки в джинсовых шортах заорудуют двое бородатых крепышей нехитрым приспособлением из веревок и блоков, без натуги опуская в разверстую яму добротный древесностружечный ящик, отделанный дубовой фанерой.
Чинное, чистое кладбище над рекой пополнится еще одним песчаным холмиком, заваленным недорогими букетами и венками из еловой хвои.
Кусает увядшие губы в сторонке брошенная жена, граф Толстой, неуклюже озираясь, пропускает к открытому гробу сына и дочь покойника, а потом бочком склоняется над телом и сам, целуя господина Шмидта в оплывший лоб, густо покрытый похоронным гримом.
Человек сорок, а может быть, и пятьдесят столпились погоревать в прохладной деревянной часовне при небольшом славянском кладбище. Не по-аркадски пахло ладаном, а может быть, и смирной, поблескивали медные оклады икон, лики святых глядели сочувственно, и тонкие свечи полыхали желтоватым огнем. Молодой священник вещал по-церковнославянски с галльским акцентом, а безучастный господин Шмидт, подобно многим покойникам, лежал вовсе не умиротворенно, наоборот, нахмурившись он лежал, будто самого сокровенного так за всю жизнь сказать и не успел. Опоздавший Хозяин (с порядочной охапкой роз, перевязанной креповой лентой) до поры до времени деликатно покуривал у наружных дверей, а после отпевания - затоптал свой окурок и вызвался нести неприятно тяжелый гроб. Подставили плечи и сын покойника, и Толстой, и Эдуард, и Михаил, и неизвестный старик-славянин, который на пороге часовни задохнулся и зашатался, но своей ноши, однако, не уронил - доставили, и опустили осторожно, и поставили на самом краю ямы.
- Может, оно и к лучшему, - Михаил вырулил с лесной дороги на шоссе. - Старость ужасна. Паралич, рак, - он задумался, - артериосклероз. Медленно гаснешь, и ничего не поделать.
- Все-таки жалко, - отозвалась Мария.
На заднем сиденье автомобиля помалкивали двое сотрудников мадьярской редакции "Союзника", не знавшие по-славянски.
- Ну, покоптил бы он небо еще лет десять-пятнадцать, - сказал Михаил. - Настрочил бы еще пятьсот страниц воспоминаний, будто кого-то волнует быт славянских фашистов в Шанхае. Говорят, он еще какой-то роман сочинял на досуге. Представляю качество. Старик в своих статейках и то двух слов связать не мог. Что еще? За водкой с боевыми товарищами перемывал бы косточки ассирийцам и масонам. Обратил бы этого лопуха Гостя в свою веру. Продолжал бы вести кондуит на опаздывающих, засекать время перекуров...
- Кондуиту конец,- поморщилась Мария, - и перекурам тоже. "Союзник" закрывают, дубина. Плакал твой будущий дом в Маячном поселке.
- Откуда ты знаешь? - вздрогнул Михаил.
- Все уже знают, кроме тебя.
Кавалькада разнокалиберных автомобилей заняла всю мостовую рядом с домом господина Шмидта и напротив. Расторопные барышни из кулинарной фирмы хлопотали над поминальным столом, к которому граф Толстой добавил всякой славянской всячины, включая, между прочим, и несколько бутылок хорошо, но не чрезмерно охлажденной водки.
- Мы лишились верного друга, - директор Международного отдела опасливо поглядывал на маринованный подберезовик, истекавший слизью на его тарелке, - добросовестного работника, замечательного человека, честно прожившего жизнь, полную испытаний. Вырастившего двоих достойных граждан Аркадии. Немало сделавшего для того, чтобы во всем мире, и особенно в Отечестве, знали правду...
До чего унизительна смерть, размышлял Гость.
Мало кого пускал Василий Львович дальше своей карликовой гостиной с бархатным диваном, лаковыми шкафчиками и китайскими безделушками, рачительно помещенными под стекло. Только однажды показал он Гостю свой кабинет: заветную картотеку в пластиковых коробках, плотные пыльные ряды пожелтевшей славянской периодики, и даже наглухо замкнутый ящик письменного стола, где хранилось, по словам господина Шмидта, "дело жизни, которое обнародовать можно только когда я, молодой человек, переселюсь из этой юдоли в лучший мир". Между тем многие гости скорбного пира, разобрав стаканы, мало-помалу разбрелись по всему дому. Одни любопытствующие листали книги в опустевшем кабинете и вынимали из журналов закладки, иные спустились в подвал, где с потолка свисали змеевидные фотопленки на прищепках, проявленные перед отъездом в министерство, а Михаил с Эдуардом и вовсе обнаружили в одном из кухонных шкафов самогонный аппарат из кастрюли-скороварки и медной водопроводной трубы, очень похожей на те, из которых Всемирный союз поэтов сооружал свой глобус. Дочь с матерью всхлипывали на кухне, собирая в мешок для мусора пластиковые стаканы и бумажные тарелки. Дюжины полторы гостей, впрочем, засиделись за столом.
- Можно, наконец, без стыда раскрыть, - настаивал на ломаном английском давешний старик, не оплошавший при выносе гроба, - что покойник сражался с утопистами не только словом. Боевые товарищи по Добровольческой армии помнят его святую ненависть к поработителям Отечества, его героическое решение - встать на сторону третьей силы, сражавшейся и против утопической диктатуры, и против нацистов. Я предлагаю поднять бокалы за добровольческую славянскую армию, и пусть этот тост...
Заместитель директора международной редакции заерзал на стуле. Михаил отвлекся от размышлений о самогонном аппарате и с легким, но отчетливым стуком поставил свой стакан на стол. Эдуард, помедлив, сделал то же самое, за ним Мария. Не понимавшие по-славянски смотрели вопросительно, но тут старик закашлялся, затрясся, отодвинул и свой лафитник, так что осталось непонятным, выпила ли публика за добровольческую армию, или за упокой души господина Шмидта, или просто так - чтобы разогнать собственную тоску.
Только граф Толстой, не заметив назревшего было скандала, слонялся из комнаты в комнату, увиливая от пронзительных взглядов сына и дочери покойника, как, впрочем, и брошенной жены. Но ревностью он не мучился больше. И то сказать, совершенным капризом была она даже два дня назад, а уж теперь, по совести говоря, была бы и вовсе нелепой.
Умер господин Шмидт у телефонного аппарата, едва вернувшись из столицы с неутешительными новостями. Обеспокоенный граф Толстой открыл дверь своим ключом и обнаружил - ах, сами знаете, что он обнаружил, сами представляете, как судорожно принялся набирать номер скорой помощи, затем полиции, не догадываясь первым делом расстегнуть на старике черный пиджак, развязать узенький синтетический галстук, расстегнуть, наконец, душащий ворот белой рубахи. Искусственное дыхание мертвому он делал, прижавшись губами к его обмякшему рту, пока прибывший фельдшер не махнул рукой при первом же взгляде на лежащего. К восьми утра, собравшись с духом, граф раскрыл записную книжку покойника и позвонил в Метрополис и в Новую Ирландию. В девять утра, облаченный в траур, он обошел кабинеты коллег, однако мрачные новости из Столицы (услышанные от покойника по телефону) пока придержал, справедливо полагая, что существование "Союзника" или его закрытие - сущий пустяк по сравнению со смертью господина Шмидта.
Вот, собственно, и все, вернее, почти все.
В лифтовых холлах Издательства развесили типографский бланк с вписанным от руки именем Василия Львовича и соболезнованиями высокого начальства. Ахнул Эдуард. Вздрогнув, поправила чудные свои волосы Мария. Ужаснулся впечатлительный Гость. Помрачнел для виду Михаил, больше других страдавший от мелких придирок старика.
А у окна с видом на пивоваренный завод граф Толстой все звонил в фонд Достоевского, в церковь, на кладбище, в правление союза Славянских добровольцев. Потом за его дверью застучала машинка. Хотелось быть проникновенным и любящим, но стоило закрыть глаза - и мерещились не ровные строчки будущего некролога, но окоченевший, липкий Василий Львович в расстегнутой рубахе, в игривых широких подтяжках, с неестественно запрокинутой головой и колючим подбородком.
Пострадав над машинкой, граф позвал в кабинет Гостя.
- Вы на меня сердитесь за позавчерашнее, - полуутвердительно сказал он.
- Помилуйте, - Гость пожал плечами.
- Я думаю, меня Бог наказал, - глаза его смотрели мимо собеседника, в белую крашеную дверь, в обрамленный диплом об окончании бывшим хозяином кабинета курсов деловой администрации. - Василий Львович оставил вам какие-то бумаги, разберитесь в них, пожалуйста.
О Господи, каким невыносимо жалким вдруг показался Гостю и сам кабинет, и подшивки славянских газет, и выгоревшая карта Аркадии, где осталось только два цвета - голубой и серый, и каллиграфическое расписание дежурств на стенке справа от кресла покойника (сотрудникам раздавались копии, сделанные на том самом допотопном ксероксе). Какая египетская пирамида начальников давила на Василия Львовича, как он, должно быть, стеснялся своего акцента в кабинетах министерства и на совете директоров издательства. Почему он показался мне поначалу таким всесильным, таким самоуверенным? Потому что сулил освобождение от овощного магазина? Или потому, что держал старческой рукой ниточку, тянувшуюся через океан в Отечество? Никакой ниточки нет, вздохнул опечаленный Гость, и не было, и вообще ничего нет на свете, кроме неназойливого жужжания кондиционера, бесшумного движения пыльной листвы за окном, да свежего речного песку на завтрашней могиле.