Три влечения. Любовь: вчера, сегодня и завтра - Юрий Рюриков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это в корне изменит разделение труда между человеком и машиной и позволит – технически – избавиться от старого разделения труда между людьми. Начнет уходить в историю дробная специализация, пожизненное распределение разных видов труда между разными людьми. На свет может явиться новое разделение труда – не пожизненное, не узкочастичное. Смена занятий и сочетание их сможет, видимо, стать законом, и тогда работа будет развивать не узенький сектор, а весь круг способностей человека.
Если эта машинная база будет создана, на смену «видовому» человеку может прийти «родовой» человек – с новыми чувствами, новыми отношениями, новой любовью.
В нем уже не будет тех видовых свойств, которые делают его частичным, сужают до двухмерной односторонности. Видовое-частичное, видимо, умрет совсем. Останется только то видовое, которое будет не врагом родового, а его «разновидностью»; в нем, видимо, будут прямо – но, конечно, в каждом «виде» по-своему, – выражаться главные родовые свойства людей – тяга к универсальности, к полноте жизни, к свободному и разностороннему развитию своей личности, свободному и разностороннему общению с другими людьми.
А те видовые свойства, которые принадлежат только «виду» (материнская любовь и детская психология, эмоциональность поэта и рациональность математика), не будут, видимо, противостоять родовым свойствам, не станут сужать человека до узкой однолинейности.
Общее (родовое) и особенное (видовое) не будут, наверно, воевать в отдельном (в личности), хотя, наверно, тишь да гладь никогда не наступят, и стычки между ними, пожалуй, всегда будут неизбежны. Но, наверно, чаще они станут содружествовать и пропитывать друг друга.
Видовые отличия всегда будут, и всегда будут какие-то виды человеческого неравенства – психологического, нравственного, эмоционального, умственного. Но они, видимо, не будут рождать неравенства в пользовании благами и не поведут к «профессиональному идиотизму».
Конечно, человекообразные машины сами по себе не смогут быть здесь палочкой-выручалочкой. Они – только один конец той волшебной палочки, которую создает сейчас человечество. Другой ее конец – и главный, решающий – это общественные отношения, – во всей их сложности, во всех разветвлениях – от экономических связей до быта, от отношений между классами до системы воспитания. Никакая техника не может освободить человека сама по себе, ибо не сама техника лепит человека, а общественные отношения лепят его в союзе с техникой.
«Ты идешь к женщине? Не забудь плетку!»
Конвейерная эпоха с самого начала резко повлияла на отношение людей к любви. Крайние течения искусства, которые обычно первыми схватывают сдвиги в жизни, стали эстетизировать превращение человека в машину. Основатель героической ветви футуризма итальянец Маринетти провозгласил поход против любви.
Мафарка, герой романа Маринетти «Футурист Мафарка», заявил: «Мы презираем страшную и тяжкую Любовь, которая тормозит ход человека и мешает ему выйти из своей человечности».
Мафарка – рупор идей Маринетти о переделке человека, о создании новых людей – титанов-героев. Идеи эти стали потом фашистскими, и сам Маринетти тоже стал фашистом. «Я убил любовь, – говорит Мафарка, – заместив ее возвышенным сладострастием героизма… Вот новое сладострастие, которое освободит мир от любви, когда я осную религию экстериоризованной Воли и повседневного Героизма».
Вместо любви к человеку он прославляет любовь к машине. «Мы любим красное, – говорит он, – и, с отблеском топок локомотивов на щеках, мы воспеваем растущее торжество Машины». Мы «прославляем любовь к машине, пылающую на щеках механиков, обожженных и перепачканных углем. Случалось ли вам наблюдать за ними, когда они любовно моют огромное мощное тело своего локомотива? Это кропотливые и умелые нежности любовника, ласкающего свою обожаемую любовницу»[56].
В этой предфашистской утопии человек полностью расчеловечивается и делается механтропом. Такие теории, такие взгляды на любовь были только крайними веточками того отношения к любви, которое в XIX–XX веках порождала жизнь во многих людях. Любовь без любви – так можно назвать множество любовных связей этого времени. Чехов писал свои слова о любви как раз в то время, когда эта любовь без любви воцарялась в жизни, когда пришло время декадентского эротизма, гипертрофированной чувственности.
Прекрасные женщины исчезают, превращаются в самок, в приспособление для любовных услад. Саша Чёрный, сатирик начала века, писал об этом:
Как наполненные ведра,Растопыренные бюстыПроплывают без конца —И опять зады и бедра…Но над ними – будь им пусто! —Ни единого лица!
Люди как бы стали безликими, типовыми, выродились в серийное олицетворение похоти; как два удара одних часов похожи они на Сладострастие из флоберовского «Искушения святого Антония».
Это – разрушение высшего человеческого достижения – индивидуальной духовной любви, прыжок назад, в далекий провал времен, в голую типовую чувственность.
Такой отход от личностного к типовому заметили еще многие философы и теоретики XIX века, особенно германская плеяда мизантропов и женоненавистников – Шопенгауэр, Гартман, Ницше, Нордау, Вайнингер.
Знаменитый философ-пессимист Артур Шопенгауэр так излагал коренные основы тогдашней любовной морали: «Женская честь несравненно важнее мужской, так как в жизни женщины половые отношения играют главную роль. Женская честь заключается во всеобщем мнении, что девушка не принадлежала ни одному мужчине, и что замужняя женщина отдавалась лишь своему мужу».
Шопенгауэр довольно точно говорит здесь о положении женщины своего времени. Женщина в этой морали – не человек с массой потребностей, не личность, а частичное существо, для которого главное в жизни – «половые отношения». И поэтому так узка и однолинейна здесь женская честь, которая целиком сводится к канону девственности для девушек и канону верности для женщин.
«Женский пол, – продолжает Шопенгауэр, – требует и ждет от мужского всего, что он желает, и в чем нуждается; мужчины же требуют от женщин прежде всего и непосредственно лишь одного. Следовательно, надлежит устроить так, чтобы мужской пол мог получить от женского это одно не иначе, как взяв на себя заботы обо всем, и в частности о рождающихся детях; на этом порядке покоится все благополучие женского пола».
«Ввиду этой цели, – заканчивал он, – первая заповедь женской чести заключается в том, чтобы не вступать во внебрачное сожительство, дабы каждый мужчина вынуждался к браку, как к капитуляции»[57].
Отношения мужчины и женщины тут – настоящая сделка: женщина дает мужчине наслаждение, а он обеспечивает ее всем необходимым. Делается ли это с любовью или без любви – не играет никакой роли. Конечно, ни о каком равенстве, ни о какой свободе, ни о какой человечности тут нет и речи. Женщина – только инструмент для удовлетворения мужских потребностей. Она должна воевать с мужчиной, принуждать его к капитуляции, браку, – это продажная цена ее девственности…
Для Ницше любовь – это тоже война, яростная война двух противников, низшее из человеческих чувств. Великий романтик, гремящий обличитель филистерства, он сам был заражен его ядами, и его мрачные инвективы поражали и античеловеческое и человеческое в людях.
И для него женщина – не человек, не самостоятельная личность, а аппарат для деторождения. «Все в женщине загадка, – говорит он, – и все в женщине имеет одну разгадку: эта разгадка зовется беременностью»[58].
Женщина Шопенгауэра была только женой, женщина Ницше – только родительница. «Мужчина для женщины – только средство: цель – всегда дитя», – говорит он.
И он призывает: «Пусть женщина станет игрушкой, чистой и нежной, подобной драгоценному камню, осиянному добродетелями какого-то еще не существующего мира»[59]. Не человеком зовет он сделать женщину, а игрушкой, которой будет наслаждаться ее господин. Ибо женщина для него – существо, которое стоит ниже мужчины.
«Если ты раб, – возглашал он, – ты не можешь быть другом. Если тиран ты, ты не можешь иметь друзей.
Слишком долго скрыт был в женщине раб и тиран. Поэтому женщина еще неспособна к дружбе: она знает только любовь.
… Еще неспособна женщина к дружбе: женщины все еще кошки и птицы. Или, в лучшем случае, коровы»[60].
Конечно, и тут есть правда; века рабства – общественного и домашнего – сделали такими многих женщин. Но слово «еще», которым пользуется здесь Ницше, совсем не указатель на возможность другого будущего. Это просто оборот стиля, ибо в философии Ницше у женщины нет будущего. Все будущее он отводит мужчине, его сверхчеловек – это сверхмужчина. Сверхженщины у него нет, ибо женщина для него – недочеловек.