Лес рубят - щепки летят - Александр Шеллер-Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ишь, птиц людьми кормят!
Антон не понял тогда слов отца, но он невольно вздрогнул, когда масса голубей, испуганная ими, с шумом приподнялась с земли и закружилась черною сетью над их головами. Его детскому воображению представилось, что он никак бы не справился с этою стаей птиц, если бы они напали на него. Под влиянием невольного страха он побежал вперед.
— Что, испугался, что отдам им на съедение? — послышался ему вслед вопрос отца. — Небось еще не годишься, в тело не вошел.
Эти слова отца, его безнадежно холодный тон навсегда остались в памяти Антона. А сколько подобных фраз уцелело в памяти Катерины Александровны!
Мальчик начал довольно рано работать. Ловля рыбы, приносившая очень незначительную пользу, считалась им просто забавой. Но у него был и более серьезный труд. На восьмом году жизни он не только помогал матери таскать корзины с бельем, но и начал ездить с отцом на взморье, на ловлю дров, помогал отцу пилить небольшие доски. Рано утром, забрав с собою хлеба и луку, иногда огурцов, если огурцы были уже дешевы, отец и сын отправлялись в путь. Пробираясь среди кораблей, пароходов и лайб, они направлялись к островам и забирали в свою лодку каждую щепочку, каждое полено, каждый кусок березовой коры. Нередко попадала их лодчонка на мель, иногда наталкивалась на мертвые тела, раздутые и посиневшие, тихо плывшие по течению; порою заставали их буря и дождь, но, несмотря на страх и опасности, Антон любил этих поездки. Любил их и за то чувство приволья, которое разливалось во всем его существе, когда они приставали где-нибудь около пустынного зеленого острова, где совершалась ими их скудная трапеза, где отец ложился отдохнуть, где мальчик бродил по малорослому лесу, отыскивая ягоды или грибы или сидел на берегу и любовался широкою гладью ясного и тихого залива, облитого яркими лучами солнца. Любил он, освободившись от своих лохмотьев, купаться в этой прозрачной воде, бросать рикошетом камушки, считая, сколько раз прыгнут они по воде, рыться в песке, отыскивая отполированные водою древесные угли и обломки кирпичей, представлявшие иногда такие красивые черные и красноватые шарики или плоские овалы. Любил он эти поездки и за то, что его отец делался здесь добрее, сообщительнее, человечнее и под внешнею грубостью сказывалась и любящая душа, и природная честность этого человека. Во время этих поездок Антон успел даже узнать отчасти историю своего отца, и хотя не понял ее, но она запала в его память и потом через долгие годы воскресла снова, во всех подробностях.
И вся эта жизнь, голодная, холодная, но свободная жизнь, прошла безвозвратно. Нельзя сказать, чтобы Антон не любил и прежде отца, он просто не любил пьянства отца; он боялся, когда отец бывал пьян, теперь же, при разлуке с родным домом, в сердце ребенка вдруг проснулась страстная, болезненная любовь к отцу. Он скорбно думал: «Эх, если бы отец-то был жив, не пришлось бы нам идти по миру». Его детскому воображению представлялось, что они покидают родное гнездо именно затем, чтобы идти по миру.
— Вот теперь по разным углам разойдемся, — прервала тишину Марья Дмитриевна. — И где предел, предел-то где господь положит? Вот, Митревна, думаю я теперь, подрастут детки, куда их судьба занесет — бог весть; может, на край света уйдут. И придется мне, как тебе, одной где-нибудь в углу век доживать. Тяжело это, больно, голубушка!
Старуха вздохнула.
— Не говори лучше, Марья Дмитриевна, знаю, мать моя, все знаю, — глухо пробормотала она, качая всклокоченной головой. — И я не без детей век прожила, сама их поила, сама грудью кормила… И отнял господь всех, и все ушли, и одна осталась… Сын в Сибирь пошел… при мне и клеймили за разбой… Молодец был, в гвардии бы служить, а не в каторжной работе молодость загубить… Дочь в больнице умерла… Сперва в каретах ездила… потом в больнице умерла… Она, мать моя, всем дорога…
Опять как-то глухо, как-то пророчески звучали слова полубезумной седой старухи в мертвом затишье среди опечаленной семьи. Старуха говорила о своих страшных несчастиях, о гибели своих когда-то любимых детей с тою ледяною холодностью, с тем невозмутимым спокойствием, с которыми говорит иногда старый инвалид об отнятых у него за десятки лет тому назад руке и ноге. В этой холодности, в этом спокойствии есть что-то роковое, леденящее кровь слушателя. Действительно, сколько страданий, сколько потерь нужно перенести, чтобы говорить с невозмутимым хладнокровием об оторванном у нашего собственного тела куске мяса, о вырванных из наших объятий любимых существах? Еще страшнее становится слушателю, когда старый инвалид, рассказывая свою историю, хладнокровно пророчит такой же исход новобранцу, только что идущему в битву, черпающему силы к борьбе в одних надеждах на победу.
— За собой, касатка, смотри, за собой смотри, — еще глуше заговорила старуха, обращая к Катерине Александровне свое морщинистое, серо-желтое лицо. — Ишь очи-то у тебя черные, волосы кудрявые, как ночь темные: ночью-то греха бы не было!.. За собой смотри!
Все молчали. Катерина Александровна смотрела хмуро. Она не любила старую нищую и не возражала ей только потому, что не хотела ссориться с ней в последний вечер.
— И паренек-то твой, вот как мой Ваня, огонь, — продолжала старуха, указывая Марье Дмитриевне на Антона. — Как раз погасят, как раз погасят!
— Полно, Дмитриевна, мои дети скромные, — начала Марья Дмитриевна. — Бог помилует их; он их заступник…
— У всех один заступник; у всех один заступник, мать моя, да не всем одно счастие! — глухо проговорила старуха. — Или ты думаешь, мать моя, что у других-то дети так с ножом в руках и из утробы матери на свет божий вышли? Не-ет, не-ет, голубушка ты моя: все ангелами христовыми в колыбели-то были… С Вани-то моего, как он махоньким был, богомаз один на Васильевском острову целителя Пантелеймона списывал. Похож, видишь, Ванюша на батюшку Пантелеймона был… Я потом и свечку ставила сама за Ванюшу этому самому образу… Не помогло, мать моя, ничего не помогло…
Женщины опять смолкли. Катерина Александровна и Антон не вмешивались в разговор, хотя по выражению их лиц было видно, что он задевал их за живое и пробуждал в них неприятные чувства. Чай был допит как-то тоскливо, почти с боязнью.
— Все ли приготовила ты ребятишкам? — спросила мать у старшей дочери.
— Что же приготовлять? В казенную одежду оденут, — коротко ответила старшая дочь.
— И то правда, и то правда, в казенную, — вздохнула мать. — Ну, детки, ложитесь. Рано вставать надо завтра.
Мать начала крестить и целовать детей; казалось, она хотела в этот вечер обласкать и благословить их на всю жизнь, за все то время, когда они не увидят ее ласк, не примут ее благословлений. Скоро в подвале настало полное затишье и мрак. Свеча была погашена. Все улеглись. Давно уже спала старуха нищая; давно отмолилась хозяйка, стоявшая на коленях перед темным образом; давно крепко спали маленькие дети. Но не спали старшие брат и сеетра. Они по обыкновению лежали вместе у стены, тесно прижавшись друг к другу.
— Ты ходи ко мне, — протяжно шептал брат задушевным, ласковым голосом сестре, обвивая ее рукой.
— Буду, буду ходить, — торопливо шептала она, целуя его. — Ты не бойся… Тебе худо не будет…
На его лицо упали горячие слезы. Он еще крепче обнял сестру и поцеловал ее в губы.
— Что же ты плачешь? Полно. Не плачь, — снова шептал он протяжным голосом.
— Я тебе все, все отдам, — тихо говорила она. — Ты вырастешь умным, ученым…
Брат притаил дыхание и внимательно слушал сестру, не понимая ее странных для него речей. Он не мог себе представить, что отдаст ему она, ничего не имеющая, такая же нищая, как он.
— Ты не будешь таким, как отец, — продолжала она страстным, глубоко убежденным тоном. — Не будешь таким, как сын этой колдуньи… Ты не пойдешь в Сибирь; ты не умрешь на улице… Я тебе все отдам, все, все…
Она на минуту замолкла: ей показалось, что ее брат уснул. Ей не пришла бы в голову эта мысль, если бы она могла видеть его широко открытые глаза, как будто силившиеся рассмотреть что-то в этой непроглядной тьме.
— Ты спишь?
— Не-ет, — послышался медленный, в раздумье произнесенный ответ.
— Я все думала, — продолжала сестра, — долго думала… Теперь я знаю, что делать… Учиться тебе надо, умным быть надо, чтобы не умереть с голоду… В училище тебя надо отдать…
— Я завтра и по-ойду в шко…
— Ре то, не то ты говоришь, — живо перебила его сестра. — Эта школа что! Это нищих учат! Надо тому учиться, чему богатых учат. Я тебя в гимназию отдам. В этой школе ты недолго пробудешь.
Брата так поразили эти неожиданные слова, что он поднялся и сел на постели, стараясь всмотреться в сестру. Но кругом царила тьма и не было ничего видно. Он снова опустил голову к самому лицу сестры.