Достоевский - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако после событий Русско-турецкой войны тезис о русских как о европейцах начнет сильно корректироваться. В январском выпуске «Дневника писателя за 1881 год», который выйдет посмертно, Достоевский сделает новое «признание славянофила»: русский не только европеец, но и азиат; русскому европейцу пора сознать и выполнить свою миссию в азиатской части страны. Ведь «вся наша русская Азия, включая и Сибирь, для России всё еще как будто существуют в виде какого-то привеска, которым как бы вовсе даже и не хочет европейская наша Россия интересоваться». Достоевский выдвинет тезис о центральном значении Азии в грядущей судьбе России. Он будет вынужден признать: весь XIX век русских европейцев преследовали лакейская боязнь и постыдный страх прослыть в Европе азиатскими варварами. Во имя этого страха были допущены колоссальные ошибки, за которые русские поплатились утратой духовной самостоятельности. Неудачная европейская политика России вызвала у Европы еще бо'льшую неприязнь к ней. «И чего-чего мы не делали, чтоб Европа признала нас за своих, за европейцев, за одних только европейцев, а не за татар. Мы лезли к Европе поминутно и неустанно, сами напрашивались во все ее дела и делишки. Мы то пугали ее силой, посылали туда наши армии “спасать царей”, то склонялись опять перед нею, как не надо бы было, и уверяли ее, что мы созданы лишь, чтоб служить Европе и сделать ее счастливою».
Но всякая попытка «осчастливить» Европу, освободив ее от деспота или узурпатора, никому не приносила политического счастья. Так случилось и с освобождением Европы от Наполеона: «Все эти освобожденные нами народы, тотчас же, еще и не добив Наполеона, стали смотреть на нас с самым ярким недоброжелательством и с злейшими подозрениями. На конгрессах они тотчас против нас соединились вместе сплошной стеной и захватили себе всё, а нам не только не оставили ничего, но еще с нас же взяли обязательства, правда, добровольные, но весьма нам убыточные, как и оказалось впоследствии. Затем, несмотря на полученный урок, — что делали мы во все остальные годы столетия и даже доныне?»
Спустя полвека после Пушкина Достоевский увидит все те же причины европейской подозрительности. Подводя итоги русско-европейским отношениям, он признает фиаско русской дипломатии в европейской политике. «Кончилось тем, что теперь всякий-то в Европе... держит у себя за пазухой припасенный на нас камень и ждет только первого столкновения. Вот что мы выиграли в Европе, столь ей служа? Одну ее ненависть! Мы сыграли там роль Репетилова, который, гоняясь за фортуной, “Приданого взял шиш, по службе ничего”».
Россия, считает Достоевский, проиграла свою европейскую карту как раз из-за того, что слишком активно, себе во вред, не считаясь с собственными интересами, не понимая даже, в чем именно эти интересы состоят, бросалась в европейские распри, как в свое кровное дело. Это русское безрассудство только способствовало усилению тех, кто уже завтра готов был напасть на Россию. Достоевский окажется предсказателем русско-германских отношений, как они сложатся в ХХ веке.
«Не мы ли способствовали укреплению германских держав, не мы ли создали им силу до того, что они, может быть, теперь и сильнее нас стали? Да, сказать, что это мы способствовали их росту и силе, вовсе не преувеличенно выйдет. Не мы ли, по их зову, ходили укрощать их междоусобие, не мы ли оберегали их тыл, когда им могла угрожать беда? И вот — не они ли, напротив, выходили к нам в тыл, когда нам угрожала беда, или грозили выйти нам в тыл, когда нам грозила другая беда?»
Европа, по Достоевскому, так и не поверила, что Россия считает своим назначением служение ее благоденствию. Европа никак не смогла признать Россию своей, не признала за ней право участвовать наравне с другими европейскими державами в судьбе их общей цивилизации. Европа считает русских пришельцами, самозванцами. «Они признают нас за воров, укравших у них их просвещение, в их платья перерядившихся... И наконец, мерзим мы ей, мерзим, даже лично, хотя и там бывают иногда с нами вежливы».
Не оставалось никаких иллюзий насчет вожделенного братства: какое там братство, если Европа «своими нас не признает, презирает нас втайне и явно, считает низшими себя как людей, как породу, а иногда так мерзим мы им, мерзим вовсе, особенно когда им на шею бросаемся с братскими поцелуями».
И тем не менее Россия не должна отворачиваться от Европы, тем более — от окна в Европу. Достоевский снова вспомнит нетленный поэтический образ и не найдет слов лучше, сердечнее. «Нам нельзя оставлять Европу совсем, да и не надо. Это “страна святых чудес”, — и изрек это самый рьяный славянофил». Ф. М. произнесет поразительные слова в честь Европы — поразительные и ошеломляющие, если учесть все минувшие войны, в которых Европа была для России или ненадежным союзником, или коварным противником. «Европа нам тоже мать, как и Россия, вторая мать наша; мы много взяли от нее, и опять возьмем, и не захотим быть перед нею неблагодарными».
То есть такая мать (именно мать, а не мачеха!), которая не любит и не уважает свое неразумное, назойливое дитя, порой ненавидит и боится его, не доверяет ему, подозревает в дурных наклонностях и злых намерениях, считает вором, ряженым, желает ему хиреть и слабеть, а при попытках нежностей с отвращением отворачивается. Выходило, что привязанность
России к Европе — страсть роковая, неотступная, безответная и всегда жертвенная. Мы сами, пишет Достоевский в «Дневнике», сделали для себя из Европы какой-то духовный Египет. Не пора ли позаботиться об исходе, перестав быть рабами и приживальщиками? Не пора ли собраться с мыслями, сосредоточиться на себе, жить своими собственными интересами?
Немало сердечных, задушевных мыслей Достоевского выскажет в канун поздних «Дневников» герой «Подростка» Версилов, одаренный «всемирным болением за всех». Один лишь русский получил способность становиться наиболее русским именно тогда, когда он наиболее европеец. «Я во Франции — француз, с немцем — немец, с древним греком — грек и тем самым наиболее русский. Тем самым я — настоящий русский и наиболее служу для России, ибо выставляю ее главную мысль... Русскому Европа так же драгоценна, как Россия: каждый камень в ней мил и дорог. Европа так же была отечеством нашим, как и Россия. О, более! Нельзя более любить Россию, чем люблю ее я, но я никогда не упрекал себя за то, что Венеция, Рим, Париж, сокровища их наук и искусств, вся история их — мне милей, чем Россия».
Но Достоевский поздних «Дневников», так же как Версилов, чувствовал, что поэтическая мечта о «стране святых чудес» разбивается вдрызг и остаются только осколки прежней красоты. Лик европейского старого мира под угрозой; европейцы сожгли Тюильри — и Версилов, как наяву, видит заходящее солнце последнего дня европейского человечества, слышит звон похоронного колокола. В момент войны между Францией и Пруссией Версилов ощущает себя, русского, единственным европейцем в гибнущей Европе. «О, русским дороги эти старые чужие камни, эти чудеса старого Божьего мира, эти осколки святых чудес; и даже это нам дороже, чем им самим! У них теперь другие мысли и другие чувства, и они перестали дорожить старыми камнями... Одна Россия живет не для себя, а для мысли... вот уже почти столетие, как Россия живет решительно не для себя, а для одной лишь Европы!»