Достоевский - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Дневник» давал всего лишь крохотную картинку: «Загорелось село и в селе церковь, вышел целовальник и крикнул народу, что если бросят отстаивать церковь, а отстоят кабак, то выкатит народу бочку. Церковь сгорела, а кабак отстояли. Примеры эти еще пока ничтожные, ввиду неисчисленных будущих ужасов». Неисчисленные будущие ужасы не были здесь ни пророчеством, ни ясновидением, а лишь неизбежным следствием.
Впечатления Достоевского о текущем и насущном, отчет о виденном, слышанном и прочитанном, тревога и боль за «лик мира сего» сложились в первом выпуске «Дневника» в гражданский символ веры, освещающий смысл всей его литературной деятельности.
«Я никогда не мог понять мысли, что лишь одна десятая доля людей должна получать высшее развитие, а остальные девять десятых должны лишь послужить к тому материалом и средством, а сами оставаться во мраке. Я не хочу мыслить и жить иначе, как с верой, что все наши девяносто миллионов русских (или там сколько их тогда народится) будут все, когданибудь, образованы, очеловечены и счастливы. Я знаю и верую твердо, что всеобщее просвещение никому у нас повредить не может. Верую даже, что царство мысли и света способно водвориться у нас, в нашей России, еще скорее, может быть, чем где бы то ни было, ибо у нас и теперь никто не захочет стать за идею о необходимости озверения одной части людей для благосостояния другой части, изображающей собою цивилизацию, как это везде во всей Европе».
Это была социальная, политическая, культурная, образовательная программа действий, а не только убеждений. Достоевский действительно оказывался «всех либеральнее, хотя бы по тому одному, что совсем не желал успокаиваться». Золотой век, конечно, был в кармане у каждого; всякий чванливый и надутый, всякий завистливый и самолюбивый мог стать искренним и простодушным, честным и сердечным, чистым и великодушным — стоило только захотеть. Но почему-то никто не хотел, и золотой век по-прежнему оставался картинкой на фарфоровых чашках...
Заканчивался первый выпуск «Дневника» турецкой пословицей: «Если ты направился к цели и станешь дорогою останавливаться, чтобы швырять камнями во всякую лающую на тебя собаку, то никогда не дойдешь до цели». «По возможности, — комментировал цитату Достоевский, — буду следовать в “Дневнике” моем этой премудрой пословице, хотя, впрочем, и не желал бы связывать себя заранее обещаниями».
Хотя швырять камнями и было в кого, автора «Дневника» не могло не радовать почти всеобщее сочувствие его попытке освободиться из-под нравственного и финансового гнета журнальных редакторов, дававшей возможность беседовать с публикой без посредников. «Честному писателю, — замечал фельетонист «Голоса» (1876, 8 февраля) Г. К. Градовский, — часто нет исхода: или молчи или прикроивайся к тому изданию, у которого нет конкурента, в котором менее других находишь разногласия, обращайся в своего рода крепостного этого издания. Ф. М. Достоевский один из оригинальнейших русских писателей. Что ж удивительного, если, при нынешней ограниченности числа периодических изданий, ему приходилось тяжелее многих литераторов». В литературной среде хорошо знали и помнили, как «Русский вестник» исправлял «Бесов» и с какими оговорками печатался «Подросток» в «Отечественных записках».
Впрочем, ядовитая пресса не могла удержаться, чтобы по привычке не обозвать автора «Дневника» нервно брюзжащим, плетущим всякую околесицу расслабленным и психически больным стариком, ум которого болен и доходит до абсурда; со всех сторон раздавались голоса негодования по поводу турецкой пословицы, «бестактной» и «трусливой». Двойственное отношение к «Дневнику» со стороны леворадикальной критики звучало почти одобрением; П. Н. Ткачев, сдерживая полемический пыл, писал в «Деле» (1877, № 6): «Г-н Достоевский вовсе не подозревает, что в его мечтаниях решительно нет никакого фактического содержания, и мыслит он не реально, а Бог знает как — хоть святых вон выноси. И в то же время сколько искренности, сколько любви и фанатизма в его привязанности к народу, к России».
«Вот ваш “Дневник”... Чего в нем нет? / И гениальность, и юродство, / И старческий недужный бред, / И чуткий ум, и сумасбродство, / И день, и ночь, и мрак, и свет. / О, Достоевский плодовитый! / Читатель, вами с толку сбитый, / По “Дневнику” решит, что вы — / Не то художник даровитый, / Не то блаженный из Москвы», — ерничал в «Петербургской газете» (1876, 3 февраля) насмешник Д. Д. Минаев.
В чем безусловно ошибся сатирический поэт, так это в читателе: он совсем не был сбит с толку. «Контингент читателей “Дневника” составлялся главным образом из интеллигентной части общества, а затем из любителей серьезного чтения всех слоев русского общества. К концу первого года издания между Ф. М. и его читателями возникло, а во втором году достигло больших размеров общение, беспримерное у нас на Руси: его засыпали письмами и визитами с изъявлениями благодарности за доставление прекрасной моральной пищи... Некоторые говорили Ф. М., что они читают “Дневник” с благоговением, как Священное писание; на него смотрели одни как на духовного наставника, другие как на оракула и просили его разрешать их сомнения насчет некоторых жгучих вопросов времени. И Ф. М. любовно принимал этих своих клиентов и беседовал с ними, читал их письма и отвечал на них...» (М. А. Александров).
С душевным волнением читатели знакомились с «Мужиком Мареем»; возмущались, читая про дело Кроненберга, истязателя своей семилетней дочери; умилялись «бессюжетному» рассказцу про то, как тихо и славно отошла в лучший мир почтенная старушка ста четырех лет; размышляли вместе с автором о грядущей неизбежной войне и цене пролитой крови; сокрушались, узнавая подробности истории актрисы Каировой, пытавшейся зарезать соперницу и оправданной судом присяжных; старались вникнуть в сложные политические резоны Восточного вопроса; следили за переездом писателя из Петербурга в Берлин, а потом в Эмс, куда он отправился на лечение, и за его впечатлениями о немецких порядках и нравах; привыкали к горячему слову автора о славянстве и русской идее, о Европе и Константинополе, о суде над крестьянкой Корниловой, в состоянии аффекта выбросившей падчерицу в окно.
«Благодарю вас за “Дневник писателя”. Прочла, — сообщала Алчевская А. Г. Достоевской, откликаясь на майский номер журнала. — Плакала над Каировой, плакала над Писаревой, плакала над Воспитательным домом — удивительно, как может один человек вмещать в себе столько теплоты и чувства, что стало бы, кажется, на тысячу»16.
Что важнее писателю — прочесть какие угодно похвалы себе в печати или услышать доброе слово от сочувствующего читателя? Достоевский не колебался: всегда милее и важнее услышать ободряющее слово читателя. «Право, не знаю, чем это объяснить: тут, прямо от читателя, — как бы более правды, как бы более в самом деле».