Необыкновенные любовники - Анри де Ренье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, в свое время девица де Ла Томасьер оставила его, но только для того, чтобы отдаться богу, и эта отдача, которая в начале была для него причиной отчаяния, впоследствии сделалась источником утешения. Слова г-на д'Эгизи еще звучали в его памяти. Что сказал бы он теперь? Бог!.. Но для девицы де Ла Томасьер, как и для г-на де Валанглена, это не был уже кто-то далекий, неизвестный, бесформенный, невидимый! Для нее это был супруг, для него — соперник. И соперник этот был здесь, сам, лично! Он сошел с просторов вечности, он принял образ — и какой образ! — не чудесный и устрашающий, но самый простой и самый опасный, образ человека! И у г-на де Валанглена на свежем вечернем воздухе выступил пот от тоски и ревности.
Г-н де Валанглен ревновал к богу. И какими только уловками, какой хитростью этот бог, ставший человеком, привлек к себе ее душу, под каким предлогом долга, какой изобретательной хитростью? И г-н де Валанглен терзался до боли. Это происходило не от бешенства, не от гнева, но от досады, от обиды, от ненависти; и вдруг он погнал коня, словно желая, освободившись от вида Куржё, его домов и монастыря, бежать от мысли, которая пронзала ему сердце и от которой по всему его телу разливалась едкая желчь печали.
Конь несся тяжелым галопом, ибо это было сильное животное. Вдруг он остановился. Г-н де Валанглен поднял глаза. Враг был перед ним. То было распятие, сооруженное г-жой де Ла Томасьер на перекрестке Жиске. Последние лучи дня, казалось, придавали изображению натуральную жизнь. Уже нельзя было различить мелких подробностей и красок, и видно было только движение рук, распростертых и вытянутых словно для объятия.
У г-на де Валанглена затмилось в глазах, и он едва не упал. Ненависть впилась в его сердце своими острыми зубами. Он не замечал ни тернового венца, ни язв, ни гвоздей. Он видел в боге лишь человеческий торс. Это был он, враг, соперник. И г-н де Валанглен, упершись носками в стремена и поднявшись во весь свой высокий рост, вышитой кожаной перчаткой надвинул шляпу на парик и, надменный, суровый и презрительный, проехал мимо, не склонившись.
Краткая жизнь Бальтазара Альдрамина, Венецианца
Я достаточно хорошо знал синьора Бальтазара Альдрамина при жизни, чтобы, мертвый, он мог говорить к вам моими устами. Его же уста никогда не откроются больше для того, чтобы смеяться, петь песни, пить дженцанское вино, есть пьенцские фиги, как и вообще для чего бы то ни было, ибо он покоится под каменной плитой церкви Сан Стефано, скрестив руки на груди над красным рубцом раны, положившей конец его краткой жизни в третий день марта 1779 года.
Ему было около тридцати лет. Подобно тому, как некогда отцы наши, и мы знали друг друга с самого детства. Мы потеряли их почти одновременно и будучи почти в одном возрасте. Наши дворцы стояли рядом, почти касаясь друг друга, и их отражения, смешиваясь в воде канала, сливали там свои различные цвета. Фасад дворца Альдрамина, весь белый, был украшен двумя неравными розетками из розового мрамора, похожими на окаменелые цветы; наш дворец Вимани, был красноватого оттенка. Из трех ступенек его водяного подъезда две были стертыми и гладкими, а третья скользкой и влажной, потому что ее то заливала, то обнажала волна.
Почти ежедневно Альдрамин спускался по ним то утром, то в полдень, то вечером, при свете факелов. Его гондола колыхалась, в то время как он отталкивал ее одной ногой, занося другую на порог моего дома. Я слышал тогда внизу лестницы его зовущий голос; ибо он говорил шумно и любил смеяться: мы широко пользовались нашей молодостью. Именно он увлекал меня обычно к наслаждениям. Он вносил в них разнообразную и чрезмерную пылкость: ему требовались целый день и целая ночь, соединенные вместе, чтобы удовлетворить все обилие желаний, которые составляли сущность его жизни. Любовь среди них занимала первое место.
Альдрамин был любим и любил меня. Нас обычно видели вместе на празднествах и прогулках. Чтобы еще меньше разлучаться, мы выбирали любовницами подруг, так что они не отдаляли нас друг от друга, и, выходя от них, мы отправлялись на острова Лагуны подкрепиться ракушками и рыбой. Мы не пренебрегали ни одним из развлечений, предлагаемых Городом Наслаждений. Они бывали крайне разнообразны. Сколько часов проводили мы в приемных женских монастырей, заглядывая в полуоткрытые нагрудники монахинь, слушая их щебетанье, лакомясь сухими сладостями или прихлебывая шербет! Сколько ночей потратили мы у столов за «фараоном», спуская свое золото или выигрывая чужие цехины! Сколько раз, в дни карнавала, носились мы по городу, шутя и дурачась! При выходе с маскарада мы скользили в плащах вдоль стен узких улиц. Звезды бледнели в небе перед зарей, когда мы достигали набережных; соленый ветер вздувал вокруг нас одежды, и мы чувствовали, как под нашими цветными масками по разгоряченным лицам пробегает ласкающее дыхание утра.
Так протекали года нашей юности. Девушки Венеции делали их легкими и наполняли любовью. Колыханье гондол убаюкивало наши досуги; песни и смех своим милым шумом развеселяли их. Далекое эхо прошлого еще звучит у меня в ушах. Мои воспоминания об этих счастливых днях еще более переливчаты и многочисленны, чем изгибы венецианских каналов. И мне кажется, что я бы мог бесконечно длить такую жизнь, не желая ничего иного. Мне не хотелось видеть никаких изменений вокруг себя, разве только в улыбках женщин, чтобы их уста были всегда свежими для моих уст.
Но Альдрамин думал иначе. Сердце мое сжималось при взгляде на запертые окна его дворца, где розетки из розового мрамора продолжали нежно распускаться на белом зеленеющем фасаде. Альдрамин отправился в далекое странствие: ему захотелось проехаться по свету. Он пробыл в отлучке три года и вернулся так же неожиданно, как и уехал. Однажды утром я услышал внизу лестницы его зовущий голос, а вечером я уже сидел напротив него за карточным столом. Наша прежняя жизнь возобновилась и длилась вплоть до дня, когда необъяснимое событие положило его навсегда под плиты церкви Сан Стефано, с руками, скрещенными над кровавым рубцом раны… Вот почему ныне вынужден он говорить моими устами, чтобы быть вами услышанным; я, Лоренцо Вимани, хочу передать вам не то, что я знаю, но то, что я сам вообразил себе о его жизни, затем, чтобы объяснить себе его смерть, — я хочу передать то, что, казалось, поведал мне однажды вечером в красном сосновом лесу мой друг, Бальтазар Альдрамин, Венецианец.
* * *«Однажды, Лоренцо, я был на набережной Скьявоне вместе с моей возлюбленной, синьорой Бальби, которая любит оставаться на солнце, потому что ее белокурые волосы принимают от этого оттенок золота, который, как она полагала, должен мне нравиться; она не пренебрегала ничем из того, что могло бы привлечь меня к ее красоте. Итак, чтобы побыть возможно дольше, она вздумала заняться бросаньем зерен кружившимся вокруг нее голубям. В другое время я нашел бы удовольствие в этой забаве. Зерна разлетались из ее рук, как золотая пыль, но я был нечувствителен к ее прелести и, вместо того чтобы восхищаться, как приличествовало бы, прекрасной дамой, я больше следил за скромными птицами, которым она так непринужденно рассыпала корм. Их было там не менее дюжины. У них были гладкие перья, чешуйчатые лапки, коралловые клювы и сизые горлышки. Голуби эти были жирны и откормлены, и все же они жадно клевали зерна и набивали себе зобы этой рабской пищей. Она быстро привлекала новых гостей. Они слетались, опускаясь тяжело и грузно. В эту минуту я обратил взор к сверкающей лагуне. Большая серебристая чайка с хриплым криком пролетела над водой. Сильная и быстрая, она разрезала воздух своими острыми крыльями, и при виде этого контраста я принялся размышлять о себе самом. Мне казалось, что морская птица дает мне добрый совет. Сегодня — здесь, завтра — там, всегда живая и подвижная, в то время как голуби на теплых плитах продолжают драться из-за корма. О, Лоренцо, я понял этот воздушный урок!