Дорога обратно (сборник) - Андрей Дмитриев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ишь ты! Ишь ты! — хохотала и краснела Галина, пытаясь вообразить воочию воскобоевскую энергичность. — Это что же, стоит всего лишь за грибами сходить и как следует подышать свежим воздухом?!
— Ну, а как же! — смеялась Елизавета, вновь бралась за вязанье и вновь принималась рассказывать тот день: как Воскобоев захотел грибного супа, как они шли по Хнову, аукались в лесопосадках, кричали в колодец, как чуть не утонули в страшном болоте…
— Ишь ты, ишь ты, — вздыхала печально Галина.
Не слушая Елизавету, она глядела в окно на лиловые сумерки и думала о том, что мечты прекрасны до той поры, покуда они не сбываются. Когда-то она жила прекрасной надеждой, что ее муж — не как все, а нечто особенное. Сам Трутко не подозревал в себе ничего необычного, но у Галины были основания надеяться. Майор был не в меру чувствителен, любил исполнить под гитару серьезную песню на слова Есенина или Лермонтова, пел застенчиво, не старался брать голосом, и если пел выпивши, то плакал. Кроме того, он был подвержен резким и беспричинным перепадам настроения, что, по убеждению Галины, намекало на тайное томление исключительной, но еще не осознавшей себя души. Галина не сумела бы толком сказать, каким именно она хотела бы, наконец, увидеть мужа, ведь не как все — это неизвестно еще что такое и толковать можно по-разному. Мерещился ей некий образ, завораживающий и смутный, как отражение облака в вечерней воде озера, и напряженное созерцание этой еще не воплощенной тени вызывало у Галины дрожь, как если бы она созерцала божество. Она верила — настанет день, когда неясный образ воплотится в майоре, и мир станет иным…
Однажды майор Трутко прочитал поэму Александра Блока «Двенадцать». Снежный вихрь, гуляющий по поэме, застиг его врасплох, подхватил, понес невесть куда. Когда поэма была дочитана и вихрь улегся, майор взглянул на себя со стороны и увидел незнакомого, но куда более интересного, нежели прежний майор Тругко, человека. Еще не вполне доверяя собственным чувствам, майор спросил у жены, в чем, по ее мнению, секрет воздействия поэмы на его самосознание. Галина сказала, что поэт Блок был декадент, что означает «чокнутый».
— Так ведь и ты у меня чокнутый, — предположила она ласково.
Майор взялся осваивать мир звуков и идей. Для начала он попытался разобраться с теми, кого жена называла декадентами. Он нырнул в незнакомую стихию, не страшась ее мглистых, непроницаемых для понимания глубин; ему важнее был гул, вихрь, мешанина красок, тревожащая нервы. Привычная тяга к ясности, не находя иного применения, понуждала майора к неожиданным открытиям. Так, он заявил жене, что стихотворение Иннокентия Анненского «Смычок и струны» нельзя понимать буквально, то есть речь в нем идет не о скрипках, но о таких, как он, майор Трутко…
— «И было мукою для них, что людям музыкой казалось», — произнес он торжественно, как слова присяги, и посетовал: — Когда я делаю маневр на скорости два Эм, вы внизу от восторга писаете, головы задрав. Какие бывают перегрузки на скорости два Эм, вам совершенно пофигу. Вам красиво, а мне мука.
Никто вокруг не восторгался Анненским, даже не слышал о нем. Это смущало. Статья в энциклопедии от смущения не избавила — в ней не чувствовалось волнения. Но в той же бесстрастной энциклопедии, рассеянно перелистывая ее, майор набрел на статью о критике Зоеве. Там были статьи и про других критиков. Зоев, однако, выделялся внушительным списком публикаций и наружностью. На махоньком фотопортрете Зоев казался большеголовым, был курчав, с маленькой, как у испанца, задорной бородкой, глаза его, похоже, косили, и ясно было, что этот Зоев — не от мира сего, а от того мира, мира звуков и идей… Трутко направил Зоеву взволнованное письмо на адрес самого толстого журнала. Майор рассказал критику о своих пристрастиях и смущениях. Для большей убедительности он привел пример с маневром самолета на скорости два Эм.
В долгом и стыдливом ожидании ответа он жадно множил увлечения: читал запоем и отбрасывал, не дочитав, загорался и остывал, познавал и спешил забыть. Неизбывной любовью оставалась поэма Блока «Двенадцать». Майор и сам пытался сочинить что-нибудь в таком роде. Обветренный блоковским вихрем, он склонялся над листом линованной бумаги, мучился, тосковал, зачеркивал, но на линованной бумаге вихря не получалось, а выходило нечто такое, чему майор не мог дать определения и краснел…
Наконец, пришел ответ из Москвы. Критик просил не смущаться: истинные почитатели родной словесности признают И. Анненского поэтом действительно выдающимся. Пример с маневром самолета не показался критику удачным, но убедил: живое дыхание поэтического гения обречено коснуться всякой живой души. Критик не советовал записывать И. Анненского в декаденты и вообще предостерегал от увлечения терминами, уводящими в сторону от сути и наносящими непоправимый вред целомудренному и эмоциональному восприятию текста. Критик предупреждал: не следует замыкаться в узком кругу чтения в ущерб планомерному и вдумчивому освоению всей сокровищницы мировой литературы. К письму был приложен машинописный длинный перечень, озаглавленный «СОКРОВИЩНИЦА МИРОВОЙ ЛИТЕРАТУРЫ».
Майор Трутко был в полете, когда Галина обнаружила перечень. Она прочла перечень, прочла письмо с обратным московским адресом, потом ждала мужа до позднего вечера. Он вернулся измученный, посмотрел на нее слезящимися, набухшими кровью глазами. Она опустилась перед ним на колени и заплакала. Майор растерялся. Решил, что она беременна, и долгое время пребывал в этом заблуждении.
… — За что боролась, на то и напоролась, — мрачно проговорила Галина.
Елизавета обиделась:
— Ты меня совсем не слушаешь.
— Я от чая сомлела, — сказала Галина. — Но я все слышу. Ты — о мебели.
— Еще бы, конечно о мебели! Ему все некогда, а кухня уйдет. Не одна я такая умная, желающих — море. Придется потом пилить в Ленинград, организовывать… С контейнерами одна морока…
В дверь позвонили. Отложив вязание, Елизавета пошла открывать… Майор Трутко, не снимая морозной меховой куртки, ввалился в комнату, увидел жену, отвернулся и сказал:
— Лясы точишь, а мне не попасть домой.
— Мой-то где? — спросила Елизавета, вновь принимаясь за вязание.
— Не знаю, не разглядел. Командир завалил его бумажками — не разглядеть за бумажками. — Майор опустился на табуретку, распахнул куртку, спросил у жены: — На ужин что?
— Сейчас придумаю что-нибудь, потерпи, — испуганно сказала Галина и порхнула к дверям.
— На ужин шиш, — вяло проговорил майор.
— Чего Галину изводишь? — спокойно спросила Елизавета и, беззвучно шевеля губами, принялась пересчитывать петли.
— Говоря по совести, она все время мешает мне думать, — сказал майор. — Постоянно требует, чтобы я на нее глядел, слова говорил, ходил с ней в кабак по субботам… Кабак — это еще терпимо. Но ей нужно, чтобы я ей все про себя выкладывал: что я себе мозгую, что мне пишет этот мужик из Москвы, в какую мы с ним вступаем полемику. Во-первых, это слишком. Личная жизнь — это одно, это пожалуйста, а внутренняя — это совсем другое, не нужно трогать. Во-вторых, она плачет. Я ее презираю, я ее разлюбил, и все в таком противном роде. Я понимаю, нервы. Но и у меня нервы. Хочешь, чтобы тебя не разлюбили, — веди себя прилично.
— Вот дурь какая, — покачала головой Елизавета.
— Именно дурь, — согласился майор.
— Что же это за полемика, что жена плачет?
— Тебе — могу, — сказал майор, умиротворенный веселым мельканием вязального крючка. — Я от тебя не завишу, и ты от меня не зависишь. Ты мне приятна, но, извини, безразлична, поэтому тебе — могу…
Последнее письмо критика Зоева содержало в себе осторожную полемику с майором Трутко относительно причин измены Эраста бедной Лизе. Майор Трутко считал, что Эраст покинул девушку вовсе не из-за сословных предрассудков. Причина была в другом. Эраст, по мнению майора, ясно видел пропасть между высоким своим интеллектом, богатой своей эрудицией и, прямо скажем, убогим культурным уровнем крестьянской девушки. Он непременно женился бы на ней назло презренным светским толкам, кабы знал наверняка, о чем с такой женой разговаривать, сидя по вечерам у изразцового камина. Не выслушивать же, в самом деле, всякую дрянь о ценах на флоксы, когда тебя волнуют вопросы, достойные образованного ума: к примеру, Вольтер, положение американских негров или обновление норм русского стихосложения. Эта любовь была обречена, утверждал майор Трутко. Лиза утопилась, Эраст потом страдал всю оставшуюся жизнь, но куда лучше умереть от страданий, чем, счастливо женившись, пошло и скучно маяться у изразцового камина… Критик Зоев позволил себе напомнить майору, что нигде в повести не указано на избыток интеллекта у Эраста и тем более на его озабоченность судьбой американских негров. Совершенно очевидно, что именно социальная и, как следствие, нравственная пропасть между влюбленными оказалась роковым образом непреодолимой. К тому же некорректно, исходя из представлений о современной социальной психологии, производить анализ поведения людей, живших в весьма отдаленную эпоху, ни единым штрихом, ни единым жестом не похожую на нашу. Говоря по совести, души этих людей нам неведомы, помыслы неясны в полной мере, связь между причинами и следствиями их поступков лишь кажется нам очевидной. Но и это еще не все, предупреждал критик Зоев. Эраст и Лиза — не буквально живые люди, но литературные персонажи, и жили они (собственно, продолжают жить) не по законам нынешней или тогдашней реальной жизни, но по законам литературного текста. Говоря фривольно, изменить своей возлюбленной Эраста побудили нормы литературного направления, законы жанра и неумолимое в своей упорядоченности развитие сюжета. Критик Зоев был вежлив и ненавязчив, он не настаивал на своих соображениях — просил лишь принять их к сведению…